Пилат искренне рассмеялся.
— А Рим в Ершалаиме — это я. Так вот откуда богатые одежды? Тетрарх умен. Определенно. Или случай с Окунающим научил его пользоваться чужими руками для сведения счетов? Ну, что ж… Иешуа по прозвищу га-Ноцри! Своей властью, данной императором Цезарем Тиберием, и от имени и по поручению народа Рима приговариваю тебя к смерти за содеянное по умыслу crimen laesas majestatis[42]. Damno capitis! Tribune, tolle in crucem hunc![43]
Игемон встал.
На лице Каиафы мелькнула хищная улыбка.
Афраний даже не пошевелился, глядя из-под капюшона на перешептывающихся стариков- книжников.
Скриба усердно скрипел стилом по пергаменту, записывая приговор.
Иешуа же невольно побледнел, когда левиты взяли его под руки, но потом, глядя в глаза прокуратору, утвердительно кивнул.
— Скажи мне, га-Ноцри, — обратился к нему Пилат, сходя с возвышения, на котором стояло рабочее кресло. — Ты действительно считаешь себя машиахом?
— Ты сказал, — ответил арестованный, и неожиданно улыбнулся странноватой кривой улыбкой. Искренне улыбнулся, и прокуратор, повидавший немало людей, которым он вынес смертный приговор, слегка оторопел. — Неважно, кем я себя считаю, игемон. Важно, кем меня считают люди.
Пилат недоуменно покачал головой.
— Странный народ…
Стража повела пленника к выходу, за ними потянулись старики-книжники, счастливые тем, что могут наконец-то покинуть дом язычника.
Каиафа поклонился Пилату в знак благодарности (глаза его светились довольством, борода победоносно топорщилась) и, пожелав хорошего дня, направился вслед за ними. У самого выхода левиты передали га-Ноцри римским солдатам. Игемон заметил, что руководит ими знакомый ему воин… ах, да! Лонгин! Свежеиспеченный центурион, тот самый, что помог ему при аресте Вар-Раввана.
Прокуратор повернулся к Афранию и сказал тихо, так, чтобы скриба не расслышал:
— Организуешь все, как просила Прокула. Я разрешаю.
— Хорошо, игемон, — отозвался начальник тайной полиции. — Я прослежу.
— Но не сразу, не сразу… — продолжил прокуратор. — Казнь — это всегда назидание. Я бы не стал их мучить, но так хочет Рим…
— Будет исполнено, игемон.
— Какой странный человек этот га-Ноцри… Очень странный. Ты видел, Афраний? Он улыбнулся мне!
— Я предостерегал тебя, прокуратор.
Пилат хмыкнул.
— Как ты думаешь, что сделал бы Тиберий, если бы узнал, что я помиловал бунтовщика, виновного в оскорблении величия? Или ты полагаешь, что Каиафа разучился писать доносы? Не переживай, Афраний, ничего дурного из-за смерти этого проповедника в Иудее не случится. Вечером у евреев начнется Песах и все забудется. Народ — всегда народ. Он любит праздники, любит поесть, выпить вина. А умирать за кого- то в тот момент, когда все вокруг едят и пьют… Кому такое придет в голову? Да, никому! А через неделю все уже забудется. Так всегда было в Риме и будет в Ершалаиме. Люди — всего лишь люди. Римлянин, иудей, каппадокиец… Какая разница? Они всегда думают только о себе и быстро проникаются неприязнью к тем, кто пытается вести себя иначе. Волнения могли случиться в любой день, даже сегодня. Но они не случились… Слышишь? Где крики толпы? Их нет! А должны были быть! Так я прав?
— Ты прав, — ответил Афраний, пропуская прокуратора вперед. — Но что бы ты сделал, если бы я не предусмотрел все возможности?.. Не думаю, что ты был бы гуманнее Цезаря Тиберия, да продлят боги его дни!
Пройдя по галерее, Пилат попал на балкон, нависший над площадью. Афраний на свет выходить не стал, задержался в тени — невидимый, неслышимый, незаметный.
Действительно, Всадник Золотое копье хорошо знал людей. Назвать собравшихся любопытных толпой ни у кого бы не повернулся язык. Вымощенная камнем открытая площадь перед Дворцом Ирода легко бы вместила несколько тысяч человек, сейчас же тут находилось около двух-трех сотен горожан, которые пришли послушать приговор, несмотря на предпраздничные заботы. Выглядело это так, словно на каменные плиты сыпанули горсть бобов. Афраний выставил двойное оцепление, площадь окружал частокол из копий и люди старались держаться от солдат подальше. Пилат был скор на расправу, это хорошо помнили и в Ершалаиме, и за его пределами.
Афраний подумал, что это как раз тот случай, когда одной репутации игемона достает, чтобы привести в чувство самых отчаянных мятежников. Если бы Пилата не было в городе, то настроение, витающее над площадью, могло бы быть совсем иным.
Завидев прокуратора на балконе, люди заволновались, а когда на низкий помост вывели приговоренных, раздался нестройный гул голосов. Но это был именно гул, а не отчаянный рев вскипающей человеческой массы, от которого у любого опытного человека по спине начинал лить холодный пот.
Пилат шагнул к балюстраде и, вскинув вверх руку, заставил толпу умолкнуть.
— Именем Цезаря Тиберия и народа Рима! — прокричал он, и его сильный низкий голос пронесся над площадью, словно порыв ветра. — Сегодня по моему приговору будут казнены…
Он посмотрел на осужденных.
Даже на этом расстоянии взгляд Вар-Раввана обжигал ему кожу. Сверкали глазами и Дисмас с Гестасом, но ненависть, которая исходила от лично арестованного прокуратором бунтовщика, была воистину нечеловеческой.
— … бунтовщики и убийцы Дисмас… Гестас… и… Вар-Равван!
Иешуа не глядел на прокуратора, он просто глядел перед собой, словно не слыша речи игемона.
— С ними… за оскорбление величия Цезаря и его власти, будет казнен… га-Ноцри, бродячий проповедник!
Га-Ноцри поднял голову и посмотрел Пилату в глаза.
— Преступники будут распяты, кресты с их телами выставлены на Кальварии в назидание тем, кто замышляет против Рима, его народа и власти! — прокричал игемон, отведя взгляд.
Речь произнесена. Обязанности исполнены. Можно выпить вина, смешанного с прохладной водой.
Прокуратор сошел с балкона в тень галереи и с наслаждением вытер лицо куском влажного полотна, поданным услужливым слугой. Осужденным на смерть сегодня не повезет — удивительно жарким выдалось утро. Страшно подумать, как будет печь солнце к девятому часу![44]
Афраний ждал его возвращения, подпирая плечом колонну. На плечах его был все тот же плащ. Казалось, начальник тайной службы совершенно не страдал от жары и жажды. Пилат же был согласен выпить не только вина с водой, а и простой солдатской поски[45] — здешнее беспощадное солнце иссушало его плоть, превращая кровь прокуратора в густую, словно смола, жидкость.
— Двойного оцепления не снимать, — приказал Пилат негромко, утирая испарину. — Хочу быть уверенным, что никто не попытается их отбить.
— Слушаюсь, прокуратор, — отозвался Афраний.
Он и не собирался отзывать оцепление, но ничего не сказал по этому поводу — игемон должен чувствовать, что ситуация подчинена только ему самому. Его же, Афрания, дело — сделать так, чтобы ни у кого не возникло даже мысли, что власть не контролирует происходящее.
— Проследи, — бросил Пилат через плечо, и, не дожидаясь ответа, пошел прочь своей переваливающейся походкой кавалериста.
Афраний спустился вниз, в преторий, и уже на лестнице услышал звуки ударов. Солдаты вымещали на приговоренных обиду за убитых товарищей.
Увидев начальника тайной службы, центурион крикнул:
— Прекратить! — И солдаты немедля отступили.