Курск, зима 1920 г.

Погоняя матом и кручёнными, извозчик гнал сани по пустынной в этот ранний час улице. Ночью навалило снега, во дворах и соседних проулках впервые за прошедшие годы объявились дворники – степенные пожилые мужики в одинаковых старорежимных шапках с широкими номерными кокардами и в самосшитых тулупах и фартуках. Извозчичьи сани вдруг резко подпрыгнули, угодив в занесённую снегом рытвину – дорога уже года три не ремонтировалась. Возница спрыгнул, деловито оглядел сани, постоял, покряхтел с матерком, да и сплюнул, обратно запрыгнув на козлы.

– Н-но! Пшла, Дохлая! – дёрнул он вожжи и сани неспешно поскользили по дороге прочь.

Люба, барышня девятнадцати лет с бледным от частого недоедания лицом, в заношенном некогда великолепном шерстяном оренбургском платке, оставшимся от покойной матушки, да в обветшалом дамском пальтишке и валенках, шла по тротуару, попеременно меняя устающие от тяжести чемодана руки. Она то и дело опасливо озиралась, словно ждала невесть какой угрозы, и чуть не каждую минуту поплотней запахивала свободной рукой воротник, защищаясь от стылого ветра.

Выйдя на перекрёсток, Люба наткнулась на пикет солдат с чёрно-красными погонами. Их было трое: с винтовками за плечами штыками вверх, в полинялых шинелях, туго перетянутых ремнями на груди, на каждом папахи с кокардой. Небритые, озябшие, не смотря на разведённые у самого торца дома костёр. 'Корниловцы!' – мелькнула мысль и Люба прибавила шаг. Солдаты бросили на неё мимолётные взгляды, продолжая держать растопыренные пятерни поближе к огню.

Город в последние дни был полон противоречий; он будто и застыл, словно погрузившись в мёрзлое болото, и в то же время бурлил. Улицы наводнили беженцы, кто возвращался, а кто и стремился прочь. Чемоданы, котомки, сумки, повозки, сани – всего этого на окраинах хватало с избытком. Возвращались горожане из старорежимных – все те, кого большевики объявили классово чуждыми, те кто ушли осенью при отступлении белых, ища с уходящими, а зачастую и драпающими полками спасения от красного террора. Возвращались и мастеровые, вновь надеясь открыть свои мастерские и артели. Уходили же все те, кто боялся правдивости слухов о деникинцах, а точнее – теперь уже о врангелевцах, или опасаясь 'трудовой мобилизации' пусть и с иным названием, что практиковали красные. Кто ж их знает, этих господ генералов, рассуждали куряне, а ну как тоже отправят в стужу в мёрзлой землице окопы рыть? Боялась этого и Люба, целый месяц рывшая траншеи под охраной девятнадцатилетних красноармейцев, мобилизованных где-то на Орловщине и в северных уездах Курщины, или, что куда страшнее, под въедливым вниманием венгерцев. Этих девушка боялась до смерти, насмотревшись, что они для устрашения вытворяли с беглыми – русскими мужиками и бабами.

Опасалась Люба и белых, отчётливо помня развешанных на столбах подпольщиков-большевиков, когда деникинцы оставляли Курск осенью, причём эти же самые – корниловцы, волею судьбы второй раз взявшие город совсем недавно. Второй раз корниловцев цветами уже не встречали, горожане помнили, как обошлись с ними вошедшие потом в Курск красные.

На выезде, вдоль просторной прямой улицы частного сектора скопилась длинная очередь. Семьи и одиночки, старики и молодые, разных сословий и политических взглядов. О последнем, впрочем, в очереди помалкивали. Девушка пристроилась в конец и зажала между ног чемодан, постояла, осмотрелась да и присела на крепкий, оббитый стальными полозьями корпус.

– …нашли же вы время лечиться, папаша! – усмехнулся гладко выбритый коренастый мужичок в ватнике и кроличьей шапке да с перемётной сумкой через плечо. – До вашей Ялты, поди, с год пробираться.

Его собеседник – старикан с благообразным лицом и аккуратной совершенно седой бородкой, одетый в клетчатое пальто с меховым воротником и каракулевую шапку, простецки эхнул и с прищуром вопросил:

– Сами-то вы, голубчик, куда собрались?

– Я-то? Я в Путивль иду… Там, говорят, токаря нужны. И платят хорошо – мукой и сукном.

– Да откуда ж вы, помилуйте, знаете, что в Путивле кто-то нужен и чем платят?

– Знаю, папаша, – отрубил рабочий. – Там после забастовки комиссары нашего брата на бойне несчётно извели. Так что, дело верное, мне это надёжный товарищ сообщил…

– Потише б вы! Эти… – старик кивнул на стоявших в отдалении солдат. – Эти словечко это не любят.

Рабочий сплюнул и уселся на свой тюк, заменявший ему чемодан. Залез в карман и вытащил горсть семечек, быстро глянул на старика и протянул руку.

– Благодарствуйте, – принял в ладонь семечки старик и принялся их лущить, неумело, но в охотку.

Люба отвернулась, сглотнув голодную слюну. В животе привычно забурчало, а в глазах на несколько мгновений заплясали тёмные точки.

Очередь вскоре продвинулась и разделилась на три потока. Девушка пристроилась к среднему и вновь села на чемодан. К очереди подъехал конный поручик-алексеевец, направляясь к заставе. Разговоры на какое-то время разом смолкли. Люба рассматривала поручика, показавшегося ей неожиданно красивым: утончённые черты лица и короткие чёрные франтоватые усики; офицерская шинель, сшитая явно совсем недавно; отливающие латунным блеском шпоры на высоких кавалерийских сапогах, перетянутых ниже колен ремешками. Шашка с алым темляком, белые погоны с красными просветами и вензелем 'А', красно-белые петлицы и выглядывающая из-под башлыка пристёгнутая к подбородку фуражка с красным околышем и белой тульей, лихо заломленной по бокам. Красный цвет просветов и околыша вместо более привычного синего говорил, что поручик из одного из конных алексеевских полков. Кобыла его, бурая с белыми подпалинами в паху, отличалась хорошей статью.

'Боже! Как ему не холодно?' – подумалось ей, глядя на его фуражечку.

– Ездют всюду, – пробурчали у неё за спиной, когда алексеевец ускакал вперёд.

– У нас на Ямской третьего дня обыски были, – донёсся другой голос, сиплый от застуды. – Троих в контрразведку увели.

– Третьего дня? Знамо дело, кокнули их уже.

– А они что, большевиками были? – вмешался третий голос, женский и усталый.

– Да хрен их разберёшь, Анна Петровна, – ответил тот же сиплый. – Пашка-то, Савелия сынок, точно большевичок, а те двое у нас с недавно поселились, с декабря.

– Вот я и говорю, – вступил первый голос, – что те, что эти – один чёрт лысый! Была Совдепия, стала Кутепия…

– Ты это брось, – охолодил его сиплый, – так и несдобровать можно. За городом хоть и перестали вешать, но читал, что в газетках пишут? Нет? Расстрельные списки, кого и за что в расход.

– Прям как комиссары…

– То-то!

– Вешать не перестали, – возразил женский голос. – С чего ты взял? За грабежи до сих пор вешают, мне соседка говорила. Она сама видела в Гремячке повешенных с табличками 'За грабежъ'.

– Слыхали? – вклинился в их разговор чей-то четвёртый голос. – Господа-охвицеры ювелирный магазин разграбили, а сами за грабежи вешают. Вот они вам законность и порядок!

– Это ты хватил, почтенный, – ответил сиплый. – Всех ювелиров ещё осенью обчистили – на нужды армии. Их тогда ещё вне закона объявили…

Слушавшей разговор Любе показалось, что говоривший смеётся, но за спиной не доносилось ни звука хоть как-то похожего на смех.

– Все камушки и золотишко в военную казну пошли, – продолжал рассказывать сиплый. – Старого Вениамина Львовича корниловцы со всею семьёй кончили, а у него дома, говорят, барахлишка золотого, обручательных колечек да лампадок и фамильных камелий до одури много сыскали…

– Ишь ты! А с виду такой милый человек был, – подивился первый голос.

– Так это сынки его, чекисты, всё к папаше свозили, – поддержал сиплого женский голос.

– А ты откудава знаешь?

– Знаю, милай, знаю… Племяш мой понятым ходил…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату