один этот факт говорит о важности события. Петр редко разлучался со своей любимой подругой. Все германские дворы видели ее рядом с ним, и он нисколько не заботился о производимом ею там впечатлении. Однако он счел уместным не возобновлять опыта в Париже. Очевидно, он сознавал, что там ему предстоит очутиться среди новых элементов культуры и утонченности жизни, предъявляющих иные требования благопристойности и приличий.
В пути не обошлось без недоразумений, Петр прибыл в Дюнкирхен в сопровождении свиты из пятидесяти семи человек. Такая многочисленность гостей явилась для хозяев первым и довольно неприятным затруднением. Царь заявлял о своем намерении путешествовать под строжайшим инкогнито, и расходы по приему были вычислены сообразно этому обстоятельству. Злым роком было суждено, чтобы первые столкновения между министрами августейшего путешественника и де Либуа, камергером королевского дома, высланным ему навстречу, произошли на жалкой почве грошовых интересов! Не согласится ли его царское величество принять определенную сумму на свое содержание во время предполагаемого пребывания во Франции? На это можно отпустить до полутора тысяч ливров в день. Такой способ возмещения расходов по гостеприимству в то время был общеупотребительным относительно иностранных послов, прибывавших в Россию, так что в самом предложении не заключалось ничего особенно странного. Однако Куракин восстал против этого и довел де Либуа до молчания, но также и до отчаяния, потому что кредиты злосчастного агента были ограниченные и в доме его величества он заметил громадное «расхищение». Под предлогом двух или трех блюд, ежедневно подаваемых государю, повар тратил стоимость стола человек на восемь, не только в кушаньях, но и в винах! Либуа старался нагнать экономию, «прекратить ужины». Общее негодование русских вельмож и их слуг! А число их все увеличивалось и доходило теперь до восьмидесяти! К счастью, в Версале одумались, и новые инструкции регента развязали руки представителю Франции. «В расходах не следует стесняться, лишь бы царь остался доволен». Но удовлетворить царя было делом нелегким. Де Либуа обнаружил «в его характере задатки доблести», но «в диком состоянии». «Царь встает рано утром, обедает в десять часов, слегка ужинает, когда хорошо пообедал, и ложится спать в девять часов; но между обедом и ужином поглощает невероятное количество анисовой водки, пива, вина, фруктов и всевозможной еды. У него всегда под рукой два-три блюда, изготовленных его поваром; он встает из-за роскошно сервированного стола, чтобы поесть у себя в комнате; приказывает варить пиво своему человеку, находя отвратительным то, которое подается ему, жалуется на все… Это обжора, ворчун. Вельможи его свиты не менее требовательны, любят все хорошее и знают в том толк», из чего можно заключить, что это уже не дикари.
Но заботы о столе были пустяками в сравнении с затруднениями по передвижению. Царь выразил желание доехать до Парижа в четыре дня. Это казалось невозможным при существующей наличности упряжек. Куракин окидывал презрительным взором предоставленные в его распоряжение экипажи, говоря, «что еще никогда не видано, чтобы дворянин путешествовал в катафалке». Он требовал «берлин». Что касается царя, то он вдруг объявил, что не желает мириться ни с каретой, ни с «берлиной». Ему нужна была двуколка вроде тех, что служили в Петербурге. Такой не оказалось ни в Дюнкирхене, ни в Калэ, а когда употреблены были все усилия, чтобы ему угодить, он уже переменил фантазию. Либуа с горечью принужден был сознаться, что этот маленький двор весьма переменчив, неустойчив и весь – от трона до конюшни – легко поддается гневу. «Воля и планы его царского величества меняются ежечасно. Никакой возможности составить заранее программу или какой-либо распорядок».
В Калэ, где произошла остановка на несколько дней, государь сделался более обходительным. Он произвел смотр полку, посещал крепость, даже присутствовал на охоте, устроенной в его честь, и настроение его духа становилось таким обаятельным, что Либуа начинал опасаться за добродетель г-жи президентши, на которую возложена была забота по приему гостей. Но вопрос о передвижении снова всплыл и обострился до такой степени, что Либуа уже считал путешествие оконченным. Никому не было известно, сколько времени царь намеревался пробыть в Калэ и предполагал ли вообще продолжать путь. Наступило уже 2 мая, и Либуа получил помощника в лице маркиза де Майи-Нель. В Париже говорили, что этот юный вельможа отправился навстречу русскому государю, не имея на то никаких приказаний, а сослался «на старинную прерогативу своего рода встречать всех иноземных государей, если они въезжают во Францию со стороны Пикардии», и, несмотря на свое полное разорение, ухитрился занять тысячу пистолей для поддержания традиции. Корреспондент герцога Лотарингского, повторяющий эти толки, прибавляет к ним другие черты, где любопытно сказывается представление, распространенное в столице относительно ожидаемого гостя: рассказывали, будто де Майи собирался сесть в карету вместе с царем, а тот выгнал его ударом кулака; будто русский государь отвечал на замечания пощечинами и т. д.
В действительности же маркиз исполнял формальное поручение регента, и общественное злословие напрасно изощрялось по поводу молодого человека; тем не менее, его роль оказалась довольно неблагодарной. Прежде всего он явился не вовремя, потому что наступила русская пасха, и приближенные царя не могли маркиза принять, как он того ожидал: все были мертвецки пьяны. «Один государь держался на ногах и находился почти в обычном состоянии, хотя выходил инкогнито в восемь часов вечера, – рассказывает Либуа, – отправляясь пить к своим музыкантам, помещенным в трактире»… Но трактир и компания, окружавшая там Петра, по-видимому, не располагали его к выслушиванию приветствий маркиза. Даже в последующие дни, трезвый, Петр находил француза чересчур изящным. На этот раз он осыпал маркиза не ударами кулака, но насмешками, удивляясь, что тот ежедневно меняет костюм. «Видно, молодой человек никак не может найти портного, который одел бы его вполне по вкусу». Вообще настроение царя снова омрачилось. Наконец он выразил желание пуститься в дальнейший путь, но выбрал новый способ передвижения: выдумал особые носилки, на которые желал поставить кузов старого фаэтона, найденного среди хлама негодных карет, и затем этот паланкин должен быть укреплен на спине лошади. Напрасно старались объяснить царю опасность, грозящую такому странному экипажу, к которому лошади не приучены. «Люди, – пишет по этому поводу де Майи, – обыкновенно руководствуются рассудком, но этот человек, если можно назвать человеком того, в ком нет ничего человеческого, не признает вовсе рассудка. Носилки укрепили насколько возможно лучше; для отъезда не представлялось больше затруднений». В этом отношении де Майи шел дальше Либуа, добавляя: «Я еще не знаю, остановится ли царь на ночлег в Булони и Монтрейле, но и то уже много значит, что он наконец двинулся в путь. Я желал бы от всего сердца, чтобы он прибыл в Париж и даже оттуда уже выехал. Когда Его Величество король его увидит и проведет с ним несколько дней, я убежден, если смею так выразиться, что королю будет приятно от него избавиться. Министры не говорят по-французски, за исключением князя Куракина, которого я сегодня не видал… и нет возможности передать гримасы остальных, представляющих собой действительно что-то необыкновенное».
Итак, 4 мая тронулись в путь; царь слез со своих носилок при въезде в город и пересел временно в карету, чтобы миновать город, снова усесться в экипаж собственного изобретения. Ему удобно было оттуда присматриваться к стране, по которой он проезжал. Подобно другому путешественнику, посетившему Францию полвека спустя – Артуру Ионгу, Петр был поражен видом нищеты встречавшегося ему простонародья. Двенадцать лет тому назад Матвеев получил совершенно иное впечатление. Последние годы разорительного царствования успели с тех пор дать себя знать.
На ночь остановились в Булони и на следующий день пустились в дальнейший путь с расчетом переночевать в Амьене, но на полдороге царь переменил решение и выразил желание ехать до Бовэ. Подставных лошадей не было приготовлено, и когда ему о том доложили, он ответил бранью. Наскоро предупрежденный городской интендант Бовэ дю Бернаж сделал невозможное, чтобы собрать шестьдесят необходимых лошадей. С согласия епископа были приготовлены в епископском доме ужин, концерт, иллюминация и фейерверк. Интендант украсил дворец вензелями царя, а его спальню портретами, вероятно не особенно схожими, московских великих князей, его предков. Вдруг разнеслась весть, что в карете заботливого интенданта царь быстро промчался через город, затем пересел в свой паланкин и остановился на расстоянии четверти мили в убогом трактире, где истратил всего восемнадцать франков на обед свой и всей свиты в количестве около тридцати человек, вытащив из собственного кармана салфетку и расстелив ее вместо скатерти. Бедняга дю Бернаж принужден был устроить импровизированный бал, который его супруга дала во дворце епископа и где утешались в отсутствии царя мыслью, что приготовления, сделанные для его приема, не пропали даром.
Наконец 10 мая, вечером, царь совершил свой въезд в Париж в сопровождении трехсот конных гренадер. Ему предложили апартаменты королевы-матери в Лувре. Он выразил свое согласие, и до