яствами, принесенными на золотых блюдах. Узнав об этом, Бремен, Гамбург, Росток, всего двенадцать еще остававшихся в Ганзейском союзов городов, потребовали своей доли в ожидаемых привилегиях. Любек выказал себя великодушным и сделал вид, будто желает объединить свое дело с делом этих городов, – которые, однако, отказались внести свою долю на расходы по посольству; но Москва, разрешив Любеку, наряду с голландцами и англичанами, завести торговые ряды в Новгороде и Пскове и совершать богослужение протестантам, не пожелала распространить эту льготу и уступку на остальные заинтересованные города, и Любек примирился с этим привилегированным положением.[81]
В 1604 году в Архангельск прибыли из Лондона, Амстердама и Диеппа двадцать девять английских, голландских и французских кораблей с самым разнообразным грузом: тут были жемчуг, драгоценные камни, сукна, шелковые ткани, сафьян, полотна, вина, сахар, изюм, лимоны, винные ягоды, пряности, медь, олово, свинец, порох, бумага, сельди, соль, сера, стеклянная посуда, золотая и серебряная канитель, мыло.[82] Итак, начатая Борисом либеральная политика одержала в этой области блестящую победу. К несчастью, в то время уже его управление, подрываемое внутренними причинами, связанными с его происхождением, начинало рушиться; а с другой стороны, даже и во внешних сношениях его дипломатия потерпела такой удар, который должен был быть особенно чувствителен честолюбивому выскочке.
В 1601 году, желая произвести впечатление на Льва Сапегу, царь показал ему шведского принца, которого он предполагал выставить третьим кандидатом на шведский престол – этот предмет раздора между Карлом и Сигизмундом. Это был несчастный Густав, незаконный сын Эрика XIV и Екатерины Мансдоттер; этот странствующий принц уже в течение многих лет возбуждал своими похождениями и необычайными познаниями любопытство северных стран: получив воспитание у иезуитов в Браунсберге, в Торне и в Вильне, где он добывал себе пропитание, исполняя обязанности конюха; соперник Рудольфа II в науках и алхимии; не то полоумный, не то гений, он гордился более своим прозвищем «Нового Парацельса», чем титулом королевского принца. Борис вступил в сношении с этой личностью еще при жизни Феодора, по донесению Варкоча. Он приглашал Густава приехать в Москву, где ему помогут опять завоевать себе королевство, а в ожидании этого дадут великолепный удел. В то время принц-конюх умирал в Италии с голода: получив подкрепление в виде подарка, сопровождавшего письмо правителя, он поспешил ответить на столь заманчивое приглашение. Он не нашел возможности стать шведским королем, но, на худой конец, он получил «в кормление» Калугу и три других города. А Борис, вступивши на царство, продолжал оказывать ему свое благорасположение, задумал даже женить его на своей дочери Ксении, которая таким образом могла стать королевой.
Но тщетно! Бедной царевне судьба готовила иную, весьма горькую долю. Густав привез с собой из Данцига, где он останавливался по дороге, жену хозяина немецкой гостиницы Христофора Катера и открыто жил с этой любовницей; вскоре она подарила его детьми, и Густав катал их в карете, запряженной четверней. Тщетно пытался Борис прекратить этот скандал, а принц еще умножал свои сумасбродства и более дурные выходки; пришлось Борису признать, что он сделал плохой выбор. Ксения лишилась жениха и утратила свои надежды, а неблагодарный авантюрист был отправлен в Углич, затем в Ярославль и наконец в Кашин, где он и умер в 1607 г.[83]
Царь решил найти для своей дочери лучшего жениха и воспользовался благосклонностью датского двора, желавшего обеспечить себе союзника в своих спорах со Швецией. И в самом деле, он действовал настолько успешно, что в сентябрь 1602 года из Копенгагена, с целью жениться на русской княжне, выехал принц Иоанн, родной брат короля Христиана IV. Но увы! Ксению не покидало горе-злосчастье. Борис, по своей привычке все делать с пышностью и широко, принимая своего будущего зятя в Москве, устраивал так часто и столь обильные пиршества, что через несколько недель этот двадцатилетний юноша скончался от несварения в желудке.[84]
Спустя немного лет могила этого злосчастного принца была разграблена и уничтожена поляками. И в довершение несчастья возникло подозрение, будто бы смерть его умышленно ускорил Борис. После угличской драмы воображение его подданных неотступно преследовали ужасные представления. А между тем отец Ксении так страстно желал найти ей супруга королевского происхождения! В следующем году он возобновил брачные переговоры с Данией, но они затянулись: в Копенгагене не думали повторить опыт.[85] Борис пытался найти жениха в Австрии, Англии и даже Грузии, но везде тщетно. Ксения осталась в девицах, и венчанному выскочке не удалось дать своему шатающемуся трону ту поддержку, которая все более и более казалась необходимой. Ведь это ужасное и нелепое подозрение, столь жестоко отягчая достойную жалости утрату надежд, не могло не указать бывшему правителю на ту бездну, которая беспрестанно увеличивалась под головокружительным зданием его чудесной судьбы. Разверзалась мрачная пропасть, полная ужасных кошмаров и угрожающих призраков. И Борис должен был по совести сознаться, что пропасть эту создал он сам, и своими собственными руками он бессознательно увеличивал ее.
Вступая на престол, Борис, казалось, сам был уже во власти мрачной галлюцинации. Окружая себя с таким подозрительным избытком необычайными предосторожностями, он внушал окружающим мысль о преступлении; и при своем чрезмерном недоверии обнаруживая беспокойство и тревогу по всякому поводу, он продолжал распространять эту мысль. Он не сумел принять вид князя, уверенного в своих правах и убежденного в верности и преданности своих подданных. Борис боялся их, и эта боязнь только помогала им оправдать его мнения о них; и столь же неизбежно он будил в них воспоминание о прежних государях, – как мало он был похож на них! – и приводил на память образ молодого князя, который, должно быть, либо погиб в Угличе, либо считался мертвым, чтобы царский любимец мог стать царем. Но в самом ли деле умер царевич?
Борис сумел снискать себе некоторую преданность своей щедростью и красноречием; но кроме черни, которую легко привлечь мелкой лестью и обычными подачками, ему вскоре нечего стало ни обещать, ни давать. А как раз в это время глубокая трещина открылась в этом формирующемся обществе, где при отсутствии всякой нравственной связи отсутствие всякого внутреннего объединения оказывалось еще более чувствительным. В моральном отношении русский человек семнадцатого столетия оставался столь же изолированным, сколь в девятом веке он был изолирован физически. В беспрестанно обостряющейся борьбе экономических и социальных интересов не приходил на помощь никакой примиряющий принцип, никакой общий идеал не смягчал материальные антагонизмы. Только одна религия могла бы сблизить таких врагов по самой природе, как ожесточенно эксплуатирующего землевладельца и безземельного крестьянина, столь же ожесточенно разоряющего своего противника; но для безграмотных, грубых и алчных священников сама религия служила только более лицемерным и столь же жестоким орудием вымогательства и притеснения.
Сравнительно мирное состояние, достигнутое Борисом при помощи временных мер, было только перемирием. Борьба должна была возобновиться; и еще свежее воспоминание о пережитых в царствование Грозного ужасах позволяло предвидеть, какова она будет. Как из своего сердца, Иван успел вырвать и из сердца своих подданных всякое чувство жалости. Бояре и крестьяне, то жертвы, то палачи, то зрители, то исполнители его кровавых оргий, стали похожи на диких зверей, которые не могли уже, увидев друг друга, не оскалить зубы. Всякое доверие, даже в самых обычных отношениях, казалось, было потеряно. Приятель, одалживая своего друга, требовал залог, в три раза превышавший стоимость ссуды, и взимал четыре процента в неделю! Грабили без стыда, выжидая поры, когда будут истреблять друг друга без пощады.
Таким образом и общество уже разрушалось, ряды его расстраивались, рассыпаясь прахом; тревожным показателем в этом отношении служило грозное и непрерывное умножение «гулящего люда» – казачества. В этом явлении, которое объясняли разными причинами, при ближайшем исследовании, невозможно не распознать прямого последствия династического перелома, приготовленного в Угличе. Испытание застигло еще не окрепший организм в процессе наслоения и внутреннего слияния. Вплоть до смерти Феодора, совершалась ли эволюция или шла революция, работа эта охранялась железной оправой, которою князья из дома Калиты сумели окружить то огромное горнило, где они нагромождали и перетирали составные части сплава. Этой защитой была автократия, воля царя самодержавная, безусловная и заменяющая собой все то, что в созревших обществах сплачивает людей, мешает им броситься и истребить друг друга. Но вот эта железная оправа рушилась. Правда, царь еще был, но какого рода? Вчера еще боярин, каких были сотни, который переругивался с равными себе и дрался с ними на кулаках. Борис вводил в заблуждение, будучи