светскими чинами». Три депутата, представители Верховного Совета, Сената и Генералитета отправились с этим письмом в Митаву. Двое из них не знали содержания письма. Голицын не допустил участие Синода в депутации. «Духовенство обесчестило себя, соглашаясь на вступление на престол Екатерины», говорил он. Это была вторая крупная ошибка, последствия которой скоро сказались.
Феофан Прокопович принял это к сведению. Он всегда был сторонником самодержавия, признавая, что религия должна составлять самостоятельную силу в государстве, но в борьбе с предрассудками и невежеством должна идти рука об руку с самодержавием. В согласии с Петром I он был против восстановления патриархата и довольствовался учреждением Синода, во главе которого он находился, к тому же он мечтал о роли духовного фаворита. При Петре I Степан Яворский и Феодор Яновский стали ему поперек дороги. При Екатерине I этих последних заменили Феофил Лопатинский, архиепископ тверской и ростовский архиепископ Георгий Дашков, – первый – родственник Голицыных, воспитанник малорусской, отчасти средневековой и польской школы, второй – родственник Долгоруких и ученик великорусской школы, с узким формализмом. Эти два направления разделяли русское духовенство восемнадцатого, века. При Петре II великорусская партия взяла верх, и Синод был подчинен Верховному Совету, что не было на руку Феофану. Александровская типография, где печатались его сочинения, была закрыта. Против него выступили с обвинениями в лицеприятстве, и он должен был заплатить штраф. Говорили, что он произвольно распоряжался с украшенными драгоценностями иконами. Он мечтал об отмщении.
Около него, и немного под его влиянием, начало расти число недовольных: вокруг него сгруппировалось большинство духовенства и высоких сановников, обиженных, также как и Ягужинский, что их обошли при первом совещании в Лефортове. Ягужинский выдумал даже послать в Митаву предупредить Анну о том, что «пункты» не были составлены с общего согласия. Это поручение было дано Петру Спиридоновичу Сумарокову, родственнику будущего драматического писателя. Ему не удалось исполнить поручения. Василий Лукич, более чем когда-нибудь желавший выдвинуться, участвовал в официальной депутации, и, несмотря на спешку, наблюдал пути. Он поймал было посланного, но его предупредил курьер Рейнгольда Левенвольда, уже давнишние отношения которого с Анной известны. Брат авантюриста в это время сделался фаворитом герцогини Курляндской и был посредником при этом случае. Таким образом будущая императрица узнала заранее, что ее власть хотят ограничить, но что этот план имеет противников.
Оппозиция однако раскололась: одни высказывались за абсолютизм, другие за его ограничение, но с помощью генералитета и дворянства. Мелкое дворянство особенно возмущалось усилением власти верховников. Предполагаемая перемена обтяпала ему только тиранию нескольких. Ему представлялось также, что вводятся в России порядки, подобные тем, которые были уже введены для ослабления Швеции и Польши. Антиохий Кантемир, второй сын поселившегося в России молдавского господаря, и Василий Никитич Татищев, – один поэт, другой историк, – стояли во главе этой группы и очень волновались. Казанский губернатор Волынский удачно выражал общее настроение, когда писал Татищеву. «Это будет царство десяти».[144] Некоторые диссиденты были за Евдокию или герцогиню Мекленбургскую. Елизавета тоже имела доброжелателей, которые, при общей возбужденности решались высказываться. Манштейн утверждает, что в ночь с 18-го на 19-ое января, доктор царевны, Лесток, разбудил ее, требуя, чтобы она заявила свои права. Но она отказалась. Впоследствии утверждали, что она в это время была беременна.
Волновалась и иностранная дипломатия. При первой тревоге, Вестфаль, датский посланник поспешил к своему собрату, англичанину Уорду за помощью. Надо было во что бы то ни стало отстранить Елизавету. «Интересы короля Фридриха IV сильно пострадали бы». Уорд предложил 20 000 рублей; но датчанин удовольствовался 3 000 дукатов, которые помогли ему только раньше узнать об избрании. Вратислав, в союзе с посланниками, голштинским и шведским, продолжал действовать в пользу цесаревны.
Волнение все увеличивалось. Москва, как я упоминал, была полна провинциальными дворянами. Можно было насчитать 500 недовольных, собиравшихся для тайных совещаний по ночам. Лишенный присутствия своего самого умного, если и не самого решительного члена, Василия Лукича, Верховный Совет растерялся. «Пункты» дали повод многим возражениям. Совет стал оправдываться, объяснять, почему нельзя было обсуждать дело публично. Сначала надо бы, чтоб пришел ответ будущей государыни. Совет согласился, чтобы временно был сохранен титул «самодержавной государыни» на ектеньях и в официальных актах. Таким образом вступили на скользкий путь компромиссов.
Ответ последовал 1-го февраля. Он был привезен одним из депутатов, генералом Леонтьевым, который также привез Сумарокова в кандалах. Рассказывали, что Василий Лукич сильно избил бедного посланного.[145] Анна, по-видимому, соглашалась. Ее ответ составлен Василием Лукичем и позволял предполагать, что государыня сама налагала на себя ограничения, сочиненные верховниками.[146] Чтение ответа произошло на следующий день в собрании, из которого были исключены иностранцы. Пятую часть этого собрания составляли высшие гражданские чины, треть – военные и треть – моряки.[147]
По свидетельству Прокоповича мертвое молчание было ответом на сообщение. «Никого, почитай, кроме верховных, не было, кто бы таковые (т. е. бумаги) слушав, не содрогнулся, и сами тии, которые всегда великой от сего собрания пользы надеялись, опустили уши, как бедные ослики. Желая показать, что они сами удивлены содержанием императорского письма, они терялись и конфузились, понимая, что им никто не верит. Голицын один бодрился, часто похаркивал и повторял: „Видите-де как милостива государыня!“. Всеобщее молчание, наконец, вывело его из терпения.
– Для чего никто ни единого слова не проговорит? Изволили бы сказать, кто что думает, хотя и нет-де нечего другого говорить, только благодарить столь милосердой государыне!
Поднялся один голос.
– Не ведаю, да и весьма чуждуся, отчего на мысль пришло государыне так писать!
Не этого ожидал Дмитрий Михайлович. Вместо сочувственных возгласов, он дал повод спорам о самом чувствительном месте вопроса. К счастью, последние слова не встретили отголоска. Так как молчание продолжалось, приступили к подписыванию протокола заседания. Это было равносильно согласию. Никто не возражал, Феофан Прокопович дал пример послушания. Было собрано 500 подписей.[148] Но, давая свою подпись, Черкасский потребовал позволения себе, как и многим своим друзьям, высказать их общее особое мнение об организации государства. Снова открытая дверь для споров. Еще не оправившиеся верховники не осмелились запереть ее, и волна восстания хлынула в нее, унося их создание. Как бы стыдясь своей слабости и стараясь загладить ее решительным поступком, верховники приказали арестовать Ягужинского. Эта мера могла только еще более возбудить противников. Последние видели, что сила Верховного Совета падала, тем более что в нем самом завелись раздоры. Голицыны тянули в одну сторону, Долгорукие в другую. Пользуясь отсутствием Василия Лукича, Дмитрий Михайлович старался «поставить на место» семью соперника. Елизавета обратилась к Совету с вопросом: «По его ли приказанию Иван Долгорукий уничтожил охрану, которую она не видит более перед своим дворцом?» Последовал ответ: «Нет, если князь Иван пошлет к вам кого-нибудь с подобным приказанием, можете батогами отдуть его посланцев, если же явится сам, можете плюнуть ему в лицо».[149] Несогласия между советниками возникали по всякому поводу. Опубликовать ли «пункты» сейчас или ждать приезда государыни? Спрошенный Остерман заставил избрать последнее. Верховники удовольствовались сообщением государыне, что новый режим принят при общем восторге. Они уже не стеснялись ложью.
Однако проекты, противоположные конституции, с легкой руки князя Черкасского, являлись в большом количестве. С 5-го до 10-го февраля их было подано в Совет восемь. Гораздо большее количество ходило по рукам. Двенадцать, с 1000 подписей, дошли до нас.[150] Подписи принадлежали всем категориям дворянства; выражалось общее желание расширить реформу, сглаживая противоречивые редакции. Ограничение самодержавия принималось, но олигархия заменялась
Скорое падение этого беспорядочного предприятия предвещало уже то, что между его членами совсем