национальное чувство. Между гвардейцами было очень много иностранцев – даже простых солдат. Но те другие иностранцы, которые, ссорясь между собой, проявляли притязания командовать ими, сверх того, управляя Россией, имели в их глазах мало привлекательного и внушительного. Бирон и Миних довели себя, каждый в свою очередь, до того, что первый попался как простак в западню, а второго прогнали, как лакея; Антон же Ульрих, отец императора и генералиссимус покрыл себя позором и сделался смешным между Юлией Менгден и Линаром. Анна Леопольдовна не была зла; гвардейцы легко простили бы ей уклонение в ее домашней жизни; но они никогда не видали ее. Она запиралась с фаворитом и фавориткой. Так как перемена государя представлялась теперь делом очень легким, то гвардейцы предпочли бы Елизавету, не потому, что она была «искрой Петра Великого», но потому что она была доступна всем, приветлива и снисходительна; потому что та мрачная жизнь, которой другие заставляли жить Россию, без сомнения, должна была превратиться в веселую, как «глаза царевны», – уж не говоря о том, что эти глаза сулили наиболее предприимчивым. Воспоминание о Шубине преследовало воображения, и рассказы, ходившие о нем, больше сделали для успеха дочери победителя при Полтаве, чем его слава.
Образовался очаг страстных желаний и горячих домогательств, пламя которого распространилось даже в пехотные полки. Раздавались крики: «Разве никто не хочет предводительствовать нами в пользу матушки Елизаветы Петровны»?[352] Солдаты всегда так звали цесаревну. Одна ее приятельница, Салтыкова, урожденная Голицына, по-своему служила в этой среде делу цесаревны. Казармы Преображенского полка приходились рядом с ее домом, и она так усердно посещала их, что ей случалось возвращаться с весьма ощутительными воспоминаниями.[353]
Таким образом возник заговор, если можно так назвать опрометчивое стремление нескольких лиц сойтись для общей цели, но без ясного выработанного плана, без определенной программы действия. Чтобы установить необходимое общение, два невидных агента – одна из числа слуг цесаревны, другой военный – выступили на арену в последнюю минуту; но уже одних их фамилий достаточно, чтобы судить о национальном и патриотическом характере попытки, которую они затеяли: они оба были иностранцы! Даже самою Елизавету не считали сторонницей чувств, приписываемых ей по этому поводу. В сентябре 1727 г., занятый проектами брака Елизаветы с маркграфом Бранденбургским, Мардефельд писал: «Она вполне
Шварц был немец, капитан пехотного полка, поступивший на русскую службу, выдавший себя за инженера и работавший в качестве такового на доках. Я уже упоминал о Лестоке. Он давно состоял врачом при Елизавете. Отец его, уроженец Шампани, называл себя дворянином Л’Эсток Л’Эльвек. Покинув Францию во время Нантского эдикта, он поселился в Германии, в Цемсе, где сначала был цирюльником, затем лекарем при дворе Георга-Вильгельма, последнего герцога Брауншвейг-Цемсского. Родившийся в 1692 г. сын его приехал искать в 1713 г. счастья в Россию. Петр Великий оценил его хирургические способности и живой ум, но он имел несчастье не понравиться девице Крамер, которая приписала ему злые речи об отношениях Петра к его денщику Бутурлину. Лесток отделался ссылкой в Казань, откуда его вернула Екатерина I и назначила его медиком при шестнадцатилетней Елизавете, хотя и знала всю его безнравственность. Отношения его к цесаревне выяснились только после декабрьских событий 1741 г., когда Мардефельд послал своему государю сообщение о лично добытых им сведениях по этому поводу, которые он собирал очень усердно и, по-видимому, с удовольствием. Собственно говоря, не предвиделось, чтоб мы получили возможность разделять это удовольствие, так как автор сообщения, гарантируя себя от позднейшего разоблачения, просил получившего его письмо «отдать в жертву Вулкану» подробности, которые он находил нужным сообщить, «о жертвах, принесенных на других алтарях, благодаря стараниям франко-немецкого хирурга». Фридрих II не исполнил этой просьбы. Может быть, мне следовало бы принять ее к сведению – из уважения к моим читателям. Но может также быть, что они не извинили бы меня, если бы я не познакомил их с этим образчиком дипломатической переписки, содержавшей, как принято утверждать, всю квинтэссенцию современной истории. Однако я все же счел необходимым сделать кое-какие сокращения, оставляя все прочее на совести писавшего. Вот текст:
«Особа, о которой идет речь, соединяет в себе большую красоту, чарующую грацию и чрезвычайно много приятного с большим умом и набожностью, исполняя внешние обряды с беспримерной точностью. Но родившаяся под роковым созвездием, т. е. в самую минуту нежной встречи Марса с Венерой, она ежедневно по несколько раз приносит жертву на алтаре матери Амура, значительно превосходя такими набожными делами супруг императора Клавдия и Сигизмунда. Первым жрецом, отличенным ею, был подданный Нептуна, простой рослый матрос… Теперь эта важная должность не занята в продолжение двух лет; до того ее исполняли жрецы, не имевшие особенного значения. Наконец, нашелся достойный в лице Аполлона с громовым голосом, уроженец Украйны… и должность засияла с новым блеском. Не щадя сил, он слишком усердствовал, и с ним стали делаться обмороки, что побудило однажды его покровительницу отправиться в полном дезабилье к Гиппократу, посвященному в тайны Цитера, чтобы просить его оказать быструю помощь больному. Застав лекаря в постели, она уселась на край ее и упрашивала его встать. А он, напротив, стал приглашать ее… позабавиться. В своем нетерпении помочь другу сердечному, она отвечала с сердцем: „Сам знаешь, что не про тебя печь топится!..“ „Ну“, – ответил он грубо, – „разве не лучше бы тебе заняться этим со мной, чем со столькими из подонков?“ Но разговор этим ограничился, и Лесток повиновался. Я узнал эти подробности от человека, присутствовавшего при этом фарсе!..[354]
Национализм или патриотизм! всех этих господ – нелепость, какую редко можно встретить даже в тайных углах, где живут всякие россказни.
Перехожу к организации заговора, – если таковой существовал, – основываясь для восстановления фактов на донесениях самого маркиза ла Шетарди, проконтролировав их по рапортам, – до сих пор оставляемым без внимания – получавшимся в то же время версальскими и стокгольмскими кабинетами. Этих источников совершенно достаточно для проверки достоверности фактов: именно того, что участие Франции в этой авантюре существовало только в проекте, и этот самый проект – вопреки господствующему мнению – не исходил от инициативы молодого представителя французской дипломатии в Петербурге.
Маркиз ла Шетарди прибыл в 1739 г. на свой пост только в качестве представителя и не более того. Ограничившиеся первоначально исключительно обменом любезностей, его отношения к Елизавете приняли более близкий характер только в ноябре 1740 г. после падения Бирона, лишившего цесаревну еще нескольких иллюзий. Тогда она послала к ла Шетарди под большим секретом Лестока, чтобы выразить послу, как она сожалеет, что не может принимать его у себя. В это время относились с недоверием к ней и к лицам, бывавших у нее. Ла Шетарди ответил уклончиво. Ему казалось, что он имел причины не доверять цесаревне, так как он предполагал, что она в хороших отношениях с Анной Леопольдовной, сторонницей Австрии. Но, к его великому изумлению, и Лесток заговорил о падении Бирона с сожалениями. Царевна лишилась всего, потеряв его. И тотчас же он обратил особенное внимание на те надежды, которые могла возбуждать могущественная национальная партия, стоявшая на стороне дочери Петра Великого и ее племянника, герцога Голштинского. Маркиз не был убежден, и даже не спешил узнать мнение своего двора о подобном намеке. Он не отправил курьера. Но тем менее пытался он завести с Елизаветой разговор о таком щекотливом предмете. Он ограничился тем, что сообщил о словах Лестока в