Так началось мое первое житье в Риме, и было оно далеко не праведным.
Некоторое время спустя Нерон предложил мне свою протекцию, если я пожелаю поступить на службу, и даже был готов посодействовать, чтобы я получил под командование когорту преторианской гвардии. Я, разумеется, отказался, заявив, что хочу оставаться его другом и спутником на долгой дороге познания жизни. Это ему понравилось, и он ответил:
— Ты сделал мудрый выбор, Минуций. Теплое местечко — ничто в сравнении с дружбой.
К чести Нерона следует сказать, что, когда ему приходилось решать спорные вопросы, которые он не мог перепоручить городскому префекту или начальнику преторианцев Бурру, судил он справедливо и непредвзято. Он вводил в разумное русло поток адвокатского красноречия и требовал от других судей письменных заключений, опасаясь все же попасться на крючок какого-нибудь искусного оратора. Прочитав же различные заключения, он на следующий день выносил окончательный судебный приговор. Несмотря на юные годы, он знал толк в публичных выступлениях, хотя и одевался на артистический манер несколько небрежно и носил длинные волосы.
Я не завидовал его жребию. Не так-то легко оказаться в семнадцать лет римским императором и, находясь под неусыпным надзором ревнивой и властолюбивой матери, начать править миром. Я полагаю, только искренняя любовь к Акте спасала его от губительного влияния Агриппины. Вернее, Нерон осознавал, что гречанка встала между ним и матерью, и это обстоятельство, бесспорно, тяготило его, но ему претили и полные ненависти слова Агриппины об Акте, а ведь он мог сделать выбор и неудачнее: хвала богам, Акта не вмешивалась в политику и никогда не требовала от него подарков, хотя и искренне радовалась, получая их.
Постепенно — и незаметно для самого Нерона — Акте удалось обуздать свойственную всем Домициям буйность нрава. Она почитала Сенеку, и тот втайне покровительствовал этой страсти. Он придерживался мнения, что для Нерона было бы гораздо опаснее влюбиться в знатную высокорожденную римлянку или же молодую матрону. Его брак с Октавией являлся чистой формальностью. Он даже еще ни разу не делил с нею ложе, поскольку та была совсем ребенком. Кроме того, Нерон ненавидел ее за то, что она была сестрой Британника, и я могу подтвердить, что Октавия тоже не оставалась в долгу. Это была замкнутая высокомерная девочка, с которой почти невозможно было перекинуться парой обычных фраз; к сожалению, она не унаследовала ни очарования своей матери Мессалины, ни ее приветливости.
Умная Агриппина в конце концов поняла, что ее упреки и взрывы гнева лишь раздражают Нерона и отталкивают его. Она снова стала нежной матерью, стала ласкать и целовать сына и как-то даже предложила Нерону перейти спать в ее опочивальню, надеясь полностью вернуть его доверие. Из-за всего этого Нерона постоянно мучили угрызения совести. Однажды, когда он в сокровищнице дворца выбирал Акте очередной подарок, он в приступе внезапной любви к матери отложил для нее самое красивое платье и какое-то дорогое украшение. Агриппина же от этого поступка пришла в бешенство и закричала, что все здешние драгоценности были унаследованы ею от Клавдия и потому принадлежат только ей, а Нерон мог распоряжаться ими лишь с ее — пускай хотя бы молчаливого — согласия.
Я тоже навлек на себя гнев Агриппины, потому что, по ее мнению, сообщал ей далеко не обо всех проделках Нерона и его приятелей и скрывал их политические замыслы. Создавалось впечатление, что эта женщина вдруг осознала, что ей не удастся сделать Нерона своим послушным орудием и самолично управлять Римом, а потому ей изменила всегдашняя выдержка. Ее красивое лицо часто искажали гневные гримасы, глаза выкатывались из орбит и смотрели так страшно, что невольно вспоминалась Медуза Горгона, а речь ее стала такой грубой и даже похабной, что слушать ее было невыносимо. С горечью думал я о том времени, когда относился к Агриппине с глубоким уважением.
Мне кажется, что тайная причина, по которой Нерон не переносил свою мать, заключалась в том, что в действительности он слишком ее любил, при чем любил не так, как полагается любить сыну, и в этом была вина самой Агриппины. Его одновременно тянуло и к ней, и прочь от нее, а потому он бежал в объятая Акты или буйствовал в ночных по тасовках в переулках Рима. С другой стороны, он пытался вести себя так, как того требовало учение Сенеки о добродетели, и старался хотя бы внешне держать себя как достойный ученик знаменитого философа. Агриппина же, ослепленная ревностью, совершала ошибку за ошибкой, совсем потеряв самообладание.
Ее единственной, но весьма мощной опорой оставался грек-вольноотпущенник Паллас, утверждавший, будто происходит он от легендарных аркадских царей. Послужив трем римским императорам, этот человек стал таким осторожным и изворотливым, что даже не разговаривал со своими рабами (чтобы никто не мог превратно истолковать его слова), а отдавал им приказы только жестами. Впрочем, возможно, это объяснялось куда проще: его зазнайством и высокомерием. Я думаю, он сам распустил слух, будто Агриппина состояла с ним в связи. Рассказывали, что именно Паллас первым посоветовал Клавдию вступить с ней в брак, ну и, само собой разумеется, дружба, которой она открыто награждала его, бывшего раба, льстила самолюбию Палласа.
С Нероном он до сих пор обходился как с несмышленым дитятей и при каждом удобном случае давал понять, как безмерны его, Палласа, заслуги перед государством. Когда император хотел снизить налоги, чтобы завоевать симпатии низов и провинций, грек сначала подобострастно согласился с ним, но тут же вкрадчиво полюбопытствовал, откуда тогда повелитель собирается брать средства, столь необходимые Риму, и на простеньких примерах доказал, что империя едва ли не рухнет, если приток налогов в казну уменьшится. Пускай, мол, Нерон занимается пением, игрой на цитре и конскими состязаниями, а счетоводство — это занятие рабов, а не императоров.
Паллас был бесстрашным человеком. Около четверти века назад он без колебаний рискнул своей жизнью и без раздумий поспешил на Капри, чтобы раскрыть заговор Сеяна. Его состояние было неслыханным — поговаривали о трех сотнях миллионов сестерциев, — и таким же огромным было его влияние. Британника и Октавию он уважал как детей Клавдия, а в ужасной смерти Мессалины прямо замешан не был. Когда в свое время он согласился отвечать за государственные финансы, Клавдий вынужден был дать обещание, что ни когда не потребует от него отчета, и такое же обещание он выторговал у Нерона в день прихода того к власти; еще бы: ведь молодой император обещал преторианцам деньги, а взять он их мог только у Палласа.
Впрочем, теперь он уже состарился и вид имел усталый и недовольный. В Риме давно бродил слушок, что государство идет вперед семимильными шагами, а управление государственными финансами топчется на месте. И тем не менее пока еще Паллас считался незаменимым. Каждый раз, споря с Нероном, он угрожал уйти со своего поста, что, по его словам, грозило бы немедленной катастрофой, и ядовито добавлял:
— Спроси у матери, если мне не веришь!
Сенека, который держался за собственное место, предпринял решительные шаги. С помощью самых сведущих банкиров Рима он во всех подробностях разработал план по управлению государственными финансами и изменению системы налогообложения в интересах страны и ее жителей. Затем он посоветовался с Бурром и велел преторианцам взять под охрану дворец и Форум. Нерону же он сказал:
— Император ты или нет?
Нерон так боялся и чтил Палласа, что спросил:
— А не послать ли мне лучше письменный приказ? Но Сенека стремился воспитать у него твердость характера и потому потребовал, чтобы Нерон лично встретился с Палласом, как бы неприятно ему это ни было. Разумеется, Паллас уже слышал о предлагающихся преобразованиях, но слишком уж он презирал этого жалкого умника Сенеку, чтобы воспринимать его всерьез. Нерон решил окружить себя друзьями, желая собрать очередной урожай похвал, когда он выступит в роли победителя, а также потому, что очень нуждался в их поддержке, и так вышло, что и мне пришлось стать очевидцем этого неприятного события.
Когда Паллас получил предписание явиться к Нерону, он сразу оказался окруженным преторианцами, так что не имел никакой возможности оповестить Агриппину. Он бесстрашно и гордо предстал перед императором, и ни один мускул не дрогнул на его изборожденном морщинами лице, когда тот, сопровождая свою речь изящными жестами и не забыв упомянуть даже царей Аркадии, трогательно благодарил старика за долгую службу на благо Рима.
— Я просто больше не в силах видеть, как ты губишь свое драгоценное здоровье, сгибаясь под бременем непосильной для одного человека ответственности. Да ведь ты сам не раз жаловался на усталость, — добавил в заключение Нерон. — Я оказываю тебе особую милость и дозволяю без