Также и из-за закрытых дверей ты однажды вернешься. Вспомни тогда обо мне.
Внезапно она сказала:
— Обернись!
Я обернулся, но там не было ничего, хотя от движения, воздуха огонь в очаге разгорелся и осветил все углы пещеры. Я встряхнул головой, и удивленная Герофилия положила мне на лоб ладонь и еще раз повторила:
— Обернись! Разве ты не видишь богиню? Она выше и красивее всех смертных, она смотрит на тебя и протягивает к тебе руки. Она носит венок из плюща. Она богиня луны и богиня источника, богиня морской пены и ланей, кипариса и мирта.
Я опять посмотрел туда, куда она указывала, и опять не увидел богини, увенчанной плющом. Вместо нее моему взору явилась устремленная вперед фигура — такая, какие ставят на носу военного корабля. Этот призрак отделился от стены пещеры. С ног до головы он был закутан в белый плащ, а лицо его скрывали тонкие полоски ткани. Эта фигура становилась все более четкой. Она явно ждала чего-то, ждала — и была обращена лицом на север.
Герофилия что-то почувствовала, забеспокоилась, сняла ладонь с моего лба и спросила:
— Что такое ты видишь? Ты стал как каменный… Я ответил:
— Он неподвижен и скрыл свое лицо под повязками. Он стоит совершенно спокойно и указывает на север.
И вдруг гул в моих ушах стал совершенно невыносимым, меня ослепил яркий свет, и я, упав на землю, потерял сознание. Когда я пришел в себя, мне почудилось, что я лечу среди звезд и вижу далеко внизу землю; гул же в ушах, хотя и ослабел, все еще докучал мне. И только когда я открыл глаза, я понял, что лежу на каменном полу пещеры. Рядом со мной на коленях стояла Герофилия и растирала мне руки, а девушка вытирала мой лоб и виски тряпочкой, смоченной вином.
Увидев, что сознание вернулось ко мне, Герофилия сказала дрожащим старческим голосом:
— Твой приход был предсказан, и ты узнан. Не связывай больше свое сердце с землей. Ищи только самого себя, чтобы познать свою суть, о ты, бессмертный!
Потом я разделил с ней хлеб и вино, и она плачущим голосом рассказывала мне о своей тяжелой старости — так, как мать рассказывала бы сыну. Еще она говорила со мной о своих детях и показывала свиток, на котором записала свои видения — то прозой, то стихами. Среди прочих предсказаний там было одно, удивившее меня, мол, в Греции родится царь, который покорит Персию, завоюет все восточные страны и умрет, окруженный почетом, в тридцатилетнем возрасте. Я думаю, это предсказание относилось к неким очень отдаленным временам, так как при моей жизни ничего подобного не произошло. [56] Наоборот, Греция после всех одержанных ею побед разрушает себя изнутри, ибо Афины и Спарта непрерывно выясняют, кто из них сильнее.
Когда наконец я вышел из пещеры, солнце осветило землю передо мной и в его лучах сверкнул маленький камешек. Я поднял его. Это был круглый матовый кусочек гравия. Я спрятал его в мешочек, к другим камням моей жизни, и впервые понял, что моя якобы бессмысленная привычка подбирать и сохранять каменные осколки служит мне службу; каждый камешек показывал, что жизнь моя подошла к очередной грани, за которой непременно продолжится.
Мои товарищи ожидали меня и удивлялись тому, что я столько времени беседую с Герофилией. Когда я присоединился к ним, мне все еще казалось, что я сплю, и позже они говорили, что долго не могли разобрать ни слова из моих речей. У меня страшно болела голова, а глаза опухли так, что я почти ничего не видел.
Демодот, к счастью, истолковал предсказания прорицательницы удачным для нас образом и позволил нам отплыть из Кимы. Он велел только снять с обоих наших кораблей боевые знаки и убрал их в свою сокровищницу, нисколько не заботясь о том, чтобы отослать их Гелону. Нас это, впрочем, не огорчило, мы хотели лишь одного: как можно скорее покинуть этот необычный город.
6
Достигнув Тарквиний, мы передали наши лишенные боевых знаков и весьма потрепанные корабли портовым стражникам и сошли на берег. Никто не приветствовал нас, не улыбался — наоборот, люди отворачивались, хмурились, закрывали лица. Мало того: при нашем приближении улицы пустели — такой страшной была весть, привезенная нами в страну этрусков. Поэтому мы наскоро распрощались, и уцелевшие в битве под Гимерой жители Популонии и Ветулонии нанялись на торговое судно, чтобы добраться до родных городов. Те же, кто происходил из других мест, набросили на головы накидки в знак траура и пешком отправились по домам. Все они до конца своих дней разучились смеяться и быть многословными.
Я же с десятью тарквинцами направился к Ларсу Арнту. Он выглядел очень мрачным и говорил сквозь зубы, однако же ни в чем не упрекал нас, а внимательно выслушав наш рассказ, он попросил меня остаться и оделил всех дарами. Когда мы уже собирались уходить, он сказал мне следующее:
— Даже самый отважный напрасно сражается с судьбой. Даже боги зависят от нее, даже они: я, конечно, имею в виду только тех из них, чьи имена нам известны и кому мы приносим жертвы. Боги, которых мы не знаем, стоят так высоко, что могут пренебрегать волей рока.
Я попросил его:
— Обвиняй меня, ругай, ударь, если хочешь, чтобы снять тяжесть с моей и твоей души!
Ларс Арнт слабо улыбнулся и ответил:
— Это не твоя вина, Турмс. Ты был только посланцем. Зато мне сейчас и впрямь не позавидуешь, ибо предводители всех наших четырехсот родов разделились на два лагеря, и сторонники Греции винят лишь меня в том, что греки стали нашими заклятыми врагами. Их товары безумно подорожали, и теперь только за бешеные деньги можно купить аттические вазы, в которых мы привыкли хоронить умерших. Но кто же мог предположить, что эллины одержат победу в войне с самим великим царем? Впрочем, я уверен: дело вовсе не в том, что этрусские воины принимали участие в битвах на стороне Карфагена. Видишь ли, греки давно ненавидят тирренских купцов, ибо завидуют их успехам в торговле. И нам не стоит сейчас унижаться перед ними, потому что это ни к чему не приведет. Они и так всячески издеваются над нами и хвастаются своими военными победами — ты же знаешь, как любят они задирать нос…
Он положил руку мне на плечо и продолжал: — Слишком много людей здесь привыкло восхищаться греческим образованием и усвоило дух сомнения и упрямства, так свойственный грекам. Только города в глубине страны по-прежнему живут по священным обычаям, порты же стали совсем светскими и весьма сочувствуют победителям. Не оставайся в Тарквиниях, Турмс. Скоро в тебя начнут кидать камни за то, что ты, чужеземец, вмешивался в дела этрусков. Я распахнул плащ и показал ему едва затянувшуюся рану от меча на боку, а также пузыри на ладонях. Я был очень задет его словами и сказал:
— Да знают ли тут, сколько раз я был на волосок от гибели, сражаясь за тирренов? Поверь, это не моя вина, что я остался в живых!
Ларс Арнт выглядел озабоченным и не смотрел мне в глаза. Он проговорил:
— И все же ты чужой здесь, Турмс. Конечно, я не могу, подобно моему отцу, похвалиться тем, что сразу, с первого же взгляда, узнал тебя, но все-таки ты дорог мне, и я не хотел бы, чтобы толпа закидала тебя камнями.
Непрерывно заверяя меня в своей преданности, Ларс Арнт очень быстро выгнал меня из города. Лишь спустя довольно длительное время тарквинцы поняли, что греки завистливы и хитры и способны на подлость ради достижения своих целей. Местные купцы начали терять свои корабли и товарные склады в греческих портах, но и тогда только самые дальновидные из этрусков смогли разобраться в происходящем и отыскать истинных виновников. Прочие же жаловались, говоря:
— Все выглядит так, будто какая-то невидимая рука хватает нас за горло. Наша торговля хиреет. Заморские товары становятся все дороже и дороже, а наши — дешевле и дешевле. Прежде тот, кто посылал свои корабли во многие страны мира, чтобы торговать с ними, богател и радовался жизни, теперь же все совсем иначе. Чем больше сил и денег мы тратим, тем беднее становимся.
Ларс Арнт был настолько богат, что не задумывался о том, на что я стану жить. Я же превратился в нищего, ибо золотую цепь Ксенодота мы разделили на отдельные звенья еще в Киме, а мой выщербленный меч и погнутый щит я вынужден был продать в Тарквиниях. Когда в горах задули зимние ветры, я пешком отправился в Цере, а оттуда — в Рим, так как был настолько слаб и болен, что не сумел бы отработать