падения, не знают, как трудно передать красками всю полноту жизни, все ее причуды и капризы.
Ученик стал успокаивать его:
— Велтуру хорошо все понимают. Они понимают, что есть только один настоящий художник — Арунс. Они не сердятся на тебя. Они хотят тебе добра.
Но Арунс вдруг разозлился.
— Во имя закрывающих свои лица богов, — вскричал он так, что ученик вздрогнул, — сними с меня это бремя! Ну почему я должен выпивать целое море ненависти и злобы ради нескольких мгновений радости а удовлетворения своей работой?!
Я быстро наполнил бокал и протянул ему. Он разразился смехом и сказал:
— Да уж, не одну чашу осушил я пополам с желчью. В чем мне искать утешения, как не в вине? Разве дело, которому посвятил я жизнь, по силам каждому? Конечно, нет, но далеко не все это понимают, а некоторые даже считают меня тунеядцем. В молодости все кажется легким и доступным. Вот и тот трезвый юноша, что стоит сейчас рядом с нами, прозреет окончательно только тогда, когда повзрослеет, да и то при условии, что я в нем не ошибся.
Я предложил вместе вернуться в город и где-нибудь перекусить, но Арунс замотал головой и сказал:
— Нет. Я непременно пробуду здесь до захода солнца, а то и дольше — ведь внутри горы нет ни ночи, ни дня. Так надо не только для того, чтобы Велтуру остались довольны. Мне есть о чем подумать, чужестранец.
Я понял эти слова как прощание и не стал больше настаивать. Он стоял, глядя на пустую стену, держа резец в руках и нетерпеливо жестикулируя. Но когда я направился к лестнице, он обернулся и сказал:
— Видишь ли, приятель, те, которые ничего не понимают, хотят, чтобы было поярче и так, как у соседей. Вот почему в мире столь много удачливых мазил, рисующих на потребу публики. Им, конечно же, легко живется. Однако настоящий художник держит ответ только перед самим собой. Я тоже не из тех, кто вступает в соревнование с другими, я сам даю себе оценку, я — Арунс из Тарквиний. Если хочешь сделать мне добро, приятель, оставь на память о твоем посещении глиняную бутылку. В ней еще что-то булькает. Она только станет мешать тебе, когда ты в такую жару понесешь ее обратно в город.
Я охотно оставил бутылку этому необыкновенному человеку, ибо ему вино было куда нужнее, чем мне. На прощание он сказал:
— Мы еще встретимся.
Нет, не случайно увидел я улитку на каменной стене, когда спускался в склеп. Богиня сама направила меня к художнику, чтобы я познакомился с ним и увидел фреску, над которой он столь упорно работал. Но я даже оказался ему полезен — он освободился от мучительных сомнений, которые столь часто терзают нас. Он заслужил это — ведь Арунс был одним из тех, кто извращается.
6
Несколько недель я не заходил в склеп, боясь помешать Арунсу своим присутствием, хотя и прогуливался частенько совсем рядом. Но однажды ночью — было время сбора винограда — мы встретились с ним на улице. С двух сторон его поддерживали собутыльники — сам идти он не мог и, казалось, мало что соображал. Тем не менее он сразу узнал меня, остановился, обхватил мою шею и звучно поцеловал мокрыми губами в щеку, сказав:
— Так это же ты, чужестранец! Мне очень не хватало тебя. Правда, когда я трезв, я неохотно встречаюсь с людьми — даже с такими хорошими друзьями, как ты. Но вот сейчас время самое подходящее. Мне нужно как следует прочистить мозги, прежде чем снова взяться за работу. Так пойдем же, брат, устроим хорошую попойку и выбросим из головы всякую чепуху. Пора покончить с земными делами и перейти к делам божественным…
Сообщив мне это заплетающимся языком, он спросил:
— Ты же трезв, чужестранец, так отчего ты бродишь по ночам?
— Меня зовут Турмс, я ионийский беженец, живу в Риме, — представился я его шумным приятелям. А Арунсу сказал: — Во время полнолуния богиня мучает меня и гонит из дому.
— Пошли с нами, — сказал он. — Если хочешь, я покажу тебе живую богиню.
Он взял меня за руку и, сняв венок из виноградных лоз, свисающий у него над ухом, нахлобучил мне на голову. Все направились в дом, в котором Велтуру поселили Арунса. Жена художника, зевая, встретила нас у входа. Она не выгнала нас, не стала браниться, а широко открыла двери, зажгла все лампы, подала фрукты, ячменный хлеб и рыбу собственного засола и даже взялась расчесывать слипшиеся волосы мужа.
Я чувствовал себя неловко, оказавшись среди ночи в доме случайного знакомого, поэтому поторопился извиниться перед женой Арунса и представиться ей.
— Такой жены, как ты, мне еще не доводилось встречать, — почтительно произнес я. — Любая другая женщина набросилась бы на своего мужа с криками вытолкала бы взашей его приятелей и еще долго бы скандалила, невзирая на то, что сейчас время сбора винограда.
Она вздохнула и сказала:
— Ты плохо знаешь моего мужа, а я живу с ним уже двадцать лет. Нелегкие это были годы, уверяю тебя, но я научилась понимать его, хотя, конечно, более слабая женщина давно бы собрала свои вещи и ушла. Я нужна ему. В последнее время я очень волновалась, потому что несколько недель подряд он не брал в рот ни капли вина, только размышлял, вздыхал, ходил из угла в угол, мял восковые таблицы и в клочья рвал рисунки на дорогом пергаменте. Я боялась за его рассудок, но теперь я спокойна. Так бывает всегда, когда он обдумывает свое новое творение. Это продолжается несколько дней, иногда неделю, а потом он успокаивается, надевает рабочий хитон и отправляется в склеп на восходе солнца, чтобы не потерять ни одного драгоценного мгновения. Он хороший, не бьет меня, вот только обожает сорить деньгами и, приглашая друзей, никому не позволяет платить за еду и вино, хотя в долгах по уши. Правда, это не очень-то важно, потому что Велтуру заботятся о нем и, как только он закончит работу, непременно купят ему новую одежду и засыплют дарами.
Пока мы разговаривали, Арунс вышел во двор и принес оттуда большую амфору, спрятанную в стоге сена. Он сорвал воск, но пробки вытащить не смог. Жена поспешила ему на помощь, умело откупорила амфору и вылила содержимое в большую чашу — судя по рисункам, коринфской работы. В комнате стояла также дорогая ваза с изображенными на ней красными фигурками; правда, одна ручка была у нее отбита.
Жена Арунса не стала обижать мужа и его друзей, мешая вино с водой, напротив, она с улыбкой достала самые красивые чаши и наполнила их, не обделив при этом и себя.
— Так будет лучше, — сказала эта умная женщина и выпила за мое здоровье. — Годы научили меня, что будет лучше, если я напьюсь сама. Тогда мне не жалко ни разбитой посуды, ни сломанной мебели, ни дверных рам, которые гости иногда выбивают, уходя из дома.
Она подала мне керамическую чашу, на дне которой был нарисован сатир с козлиными ногами, тащивший за собой упирающуюся нимфу. Не успел я выпить, как появились две танцовщицы, которых разбудили среди ночи. Зала оказалась мала, и мы вышли во двор.
В Риме я слышал, что этрусские танцы — даже самые неистовые из них — это всегда священные танцы, исполняемые, как в древности, для утехи богов. Для начала нам и впрямь показали несколько таких танцев, но потом девушки сбросили с себя одежду, обнажив верхнюю часть тела, и стали весело отплясывать нечто совершенно иное. Танцовщицы вовсе не нуждались в вине, тем более что один из гостей оказался виртуозом игры на флейте. Он убыстрял музыкой ток крови в жилах куда успешнее, чем вино.
В заключение эти красавицы танцевали обнаженными на освещенной луной траве: на их шеях поблескивали жемчужные ожерелья, полученные в подарок от одного из гостей. Потом я узнал, что это был молодой Велтуру, хотя одет он был так же скромно, как и другие. Правда, тонкие черты лица, гордо посаженная голова, миндалевидные глаза и ухоженные руки все равно выдавали его благородное происхождение.
Выпив за мое здоровье, он сказал:
— Не думай плохо об этих пьяницах, Турн. Каждый из них мастер своего дела, а я здесь самый молодой и во многом уступаю им не только по возрасту. Конечно, я неплохо езжу верхом и умею пользоваться мечом, но мне все равно не сравниться с ними.
Он кивнул на танцовщиц.