силы в дверь, разбудить весь дом и обратить преступника в бегство — две минуты спустя было уже поздно.
В освещенной призрачным лунным светом комнате Магдалены Хольт стояла мертвая тишина. Дверь была открыта. Она лежала на матрасе, привязанная к стойкам кровати, без сознания. Рот ее был заткнут тряпкой. Она вся была залита кровью — левая грудь ее была отрезана.
Всю весну продолжалось полицейское расследование. Те немногие улики, что удалось найти, никуда не привели. От девушек было мало проку. Их расспрашивали по одной, не было ли у них клиентов с необычными прихотями — но такие клиенты составляли скорее правило, чем исключение, согласно выводу, сделанному одним из жандармов. Сама Магдалена не помнила ровным счетом ничего — ее ударили по голове, и она сразу потеряла сознание. Следователь отметил также, что девушки плохо помнили не только имена своих клиентов, но и их внешность. Страх был непременным элементом их существования, и это скверно влияло на память. Эркюля Барфусса никто не допрашивал, поскольку известно было, что на время посещений его запирают; и даже если бы его спросили, свидетельство его, скорее всего, внесло бы только дополнительную путаницу…
В конце мая Магдалена Хольт покинула заведение, с пометой на всю жизнь, но в победительной надежде — вернувшись на остров своего детства, выйти замуж за человека, которого она, как помог ей понять Эркюль, любила всю жизнь. Она уже начала с ним переписываться. Она долго и мучительно болела, не раз была близка к смерти, и выздоровела не без вмешательства провидения. Случившееся с нею, а потом отъезд ее оставили странное чувство — как будто несчастья только начались. Атмосфера в доме была отравлена подозрениями. Девушки замкнулись в себе и стали очень осторожными — некоторые даже отказывались идти в постель с неизвестными, другие завели себе привычку класть под подушку кинжал. Слухи о кровавом происшествии отпугнули кое-кого из гостей, другие предпочитали не иметь дело с борделем, куда чуть не каждый день являются жандармы со своими бесконечными расспросами. К лету оборот заведения упал чуть не вдвое. Клиентов было мало, и некоторые девушки просто сбежали, без предупреждения, выбрав ночь потемнее и не оставив ничего, кроме нескольких старых тряпок и торопливо накарябанной прощальной записки.
Именно в это смутное время решили продать Генриетту Фогель на аукционе свободного рынка любви.
Генриетта был очень хорошо развитой для своих лет, высокой девочкой, и многие думали, что она старше, чем написано в ее свидетельстве о рождении. Мужчины уже провожали ее тоскующими взглядами, и не один гость шепотом спрашивал мадам Шалль, не пора ли ей перестать носить косички. В доме, где все было на продажу, где верность была не более, чем сонной мечтой после сытного обеда, не существовало никаких препятствий к тому, чтобы продать невинность десятилетней девочки тому, кто больше предложит. Jus primae noctis, право первой ночи, было в то время ходовым товаром в европейских борделях, таким образом часто удавалось поправить пошатнувшиеся дела заведения. Девочка к тому же и воспитана была так, что ни минуты не сомневалась, что ей суждено продолжить дело ее матери — профессия тогда, как, впрочем, и сейчас, наследовалась из поколения в поколение.
Как бы то ни было, неустойчивое положение заведения вынудило мать девочки и мадам Шалль принять это тяжкое решение. Девушки старались изо всех сил подготовить ее к дебюту; был запущен целый ритуал посвящения — тысячи советов и указаний. Они научили ее приемам, как побыстрее и с минимальными потерями довести мужчину до состояния блаженства, как действовать руками, какие позы удобны и безболезненны, как необходимо искусство забвения и как бороться с постоянным отвращением с помощью настоя из гвоздичного вина и камфары. Они рассказали, как проще всего избавиться от клиента, когда он уже получил свое, как и до какой границы можно торговаться о цене. Они настоятельно убеждали ее ни в коем случае не влюбляться в своих клиентов, хотя иногда это и помогало избегать унижений, никогда не идти против своих инстинктов, особенно если за такую уступку не предлагали хорошую цену. Они советовали ей сохранить какие-то слова и жесты любви для себя, на тот случай, если вдруг настанет день, когда она, вопреки всему, встретит человека, который сможет дать ей лучшую жизнь, жизнь супруги какого-нибудь буржуа, что было заветной и недостижимой мечтой почти всех девушек. Они научили, как предохраняться от болезней и беременностей, что за поцелуи надо взимать отдельную плату, как защищаться от перепивших матросов. Они осыпали ее маленькими подарками — аксессуары, украшения, духи и амулеты, приносящие удачу и предохраняющие от постыдных болезней.
Генриетта слушала все это с беззаботностью, граничащей с бесчувствием. Она позволяла обучать себя искусству платной любви, погружаясь в мир пахнущих мускусом спален, принимала ритуальные дары, примеряла платья и шляпы с кокардами, туфельки из кардуанской кожи и нижнее белье с кружевами, она старалась побороть страх перед аукционом. Иногда ей удавалось забывать о предстоящем, потому что она думала об Эркюле Барфуссе.
Он был в отчаянии. Он почти не ел, сраженный несправедливостью жизни. Он знал, что будущее девочки определено давным-давно, но любовь отказывалась этому верить.
Он не мог представить себе большего несчастья — ее собирались продать какому-то неизвестному мужчине.
Впервые в своей жизни он осознал, что есть такое понятие — будущее, и что будущее это чернее ночи. Он вглядывался в этот мрак и не видел ничего, потому что там не было места для таких, как он. Он впервые понял, что жизнь его доныне была всего лишь наброском и что те, кто дал ему убежище, защиту и любовь могут в любой момент поинтересоваться, кто он такой и что, собственно, он здесь делает. Он словно заглянул в могилу.
За две недели до аукциона он заболел лихорадкой, все думали, что смертельной — настолько он был ослаблен отчаянием. Мадам Шалль пригласила опытную знахарку, и той пришлось призвать все свое искусство, чтобы вернуть его к жизни — после ночи, когда, казалось, уже не было никакой надежды и все слышали, как остановилось его сердце с тяжким коротким хлопком, как будто бы кто-то вытащил пробку из бутылки. Он выздоравливал медленно и мучительно, Генриетта не отходила от его постели с раннего утра до поздней ночи, пока, наконец, сон не настигал ее, сидящую с одной рукой на его покрытой шерстью спине и с открытой Библией — в другой. Она кормила его с ложки бульонами, ставила горчичники и облегчала лихорадку мешочками со льдом. В бреду видел он, как будто лицо ее танцует по комнате, но это было даже не лицо, а маска, сорванная с нее невидимой рукой, а под маской было ее будущее, лист бумаги, но не чистый, а испещренный грядущими несчастьями. Погруженный в кошмарные извивы подсознания, обезумевший от горя, сила которого, приняв иные формы, могла бы изменить ход истории, он ждал конца.
Наконец, настал день аукциона. Нижний этаж заполнили приехавшие гости, бокалы звенели, девушки профессионально шутили; через несколько часов должны были начаться торги.
Подъезжали все новые экипажи, хрустя гравием во дворе, липкий туман похоти окутал заведение. Жизнь девушек не знала снисхождения — надежда на счастье ежевечерне умирала с каждым новым клиентом, очутившимся в их постелях.
В своей каморке на чердаке Эркюль вдыхал отравленный, лишенный любви воздух и проклинал смертельную иронию судьбы — тот же воздух вдыхал и тот неизвестный пока мужчина, кому суждено было вскоре обладать Генриеттой. Плача, он бился головой об стену в напрасной надежде потерять сознание.
Внезапно он почувствовал странное напряжение в доме и понял, что аукцион начался. Он ясно чувствовал дуновение безумия, пролетающего из комнаты в комнату, как заблудившийся осенний ветер. Задыхаясь от слез, он пытался понять, что за смертельный, неотпускаемый грех совершил он, что должен быть так наказан. Раздавленный отчаянием, неотрывно видя перед собой Генриетту, окруженную толпой безликих мужчин, он, должно быть, потерял сознание, потому что вдруг очнулся от того, что ледяная лапа ужаса сжала ему горло так, что на какую-то секунду он решил, что сейчас умрет. Человек, чуть не зарезавший Магдалену Хольт, был сейчас наедине с Генриеттой.
Много позже, в Данциге, когда в образе бродячего кота он сидел на подоконнике богатого буржуазного дома, он в малейших деталях припомнил последовавшие за этим вечером события, в