вампиров и неутолимого голода паразитов, поэтому он отправился к знахарю — тот, по слухам, умел лечить все болезни, кроме тех, что испанцы сами привезли на этот континент.
Шустер нашел колдуна около хижины, стоявшей на отшибе и отгороженной от деревни зарослями агавы. Несмотря на слепоту, Тихуан каким-то образом угадал его присутствие, с поразительной уверенностью взял за руку и увлек за собой в хижину.
Лежа на полу, Шустер старался не замечать полдюжины ссохшихся голов, когда-то отрубленных у врагов племени, уставившихся на него с потолка с оскорбленными минами. В полутьме казалось, что глаза шамана светятся сами по себе. Он пробормотал какое-то заклинание — Шустер уловил только упоминание имени Богоматери, а также обращение к духам джунглей — они, как считали индейцы, осаждали Шустера легионами. Шустер закрыл глаза с чувством, что его гипнотизируют.
Много раз он пытался найти слова, чтобы описать свои ощущения в этот день, это невероятное путешествие в недра своего организма — и не мог. Как будто бы он превратился в ветерок или сквозняк — и ветерок этот каким-то гастроскопическим чудом устремился ему в рот, эту жаркую влажную пещеру, где, словно мертвый кит, лежал синий и распухший язык, и дальше, в морщинистую шахту пищевода, пока не очутился над колышущимся, плещущим морем.
И это было правдой! Он проник в свой собственный желудок, увидел комки батата и кукурузной лепешки и только что съеденные полупереваренные речные мидии, плавающие на поверхности, словно льдины, и, к величайшему своему удивлению, он нырнул в это зловонное болото, где почти ничего не было видно, настолько мутной была эта жижа, через бурлящий колодец привратника, где, как он сообразил, начинался кишечник. В этом бесконечном туннеле, в кровоточащих катакомбах, в змеиной коже, где то и дело на него обрушивались лавины телесных отбросов, где полчища паразитов впивались в стенки его кишечника, он увидел воочию, как Тихуан волшебной своей властью обнаруживает их и уничтожает. И так, казалось ему, миля за милей, час за часом продолжалось это путешествие по темному, зловонному кровавому туннелю, пока он не стал сужаться, сжиматься в конвульсиях, сейсмических волнах его собственного тела и он не оказался выброшенным в полумрак хижины Тихуана.
Потрясенный до глубины души, Шустер приподнялся на колени. Он протер глаза и снова зажмурился — ему казалось, что он очнулся от галлюцинаций. Но как бы там ни было, пережитое только укрепило его подозрения, что колдун намеренно пытался свести его с ума, возложить на него ответственность за преступления колониальных, властей, поскольку в какой-то точке сознания он ясно слышал его голос:
В совершенно расстроенных чувствах, но с ясным ощущением облегчения, что диарея его, наконец, вылечена, Шустер встал и вышел из хижины, читая молитву святому Франциску Ксавье, покровителю миссионеров.
Тут-то и была точка соприкосновения, внезапно понял он, оглядывая этот силезский монастырь и вечереющее небо над ним, — это как раз то, что роднило индейского колдуна и мальчика-уродца. Может быть, Константина Пауль была и права в припадке откровения на исповеди сельскому священнику: мальчик, как и Тихуан, мог проникать в их души, обшаривать все их закоулки, и просто-напросто мысленно разговаривать с ними.
За годы, проведенные в доме призрения, Эркюль Барфусс чуть не лишился разума. Он даже не знал, сколько времени он там провел. Он почти уже и не помнил придворного судью фон Кизингена, лично приказавшего своему кучеру заковать его в цепи и вывезти из Кенигсберга.
За этим последовало безумное путешествие по заснеженным дорогам, они ехали целую неделю, все время ночью, ему не давали ни есть, ни пить, и в конце концов на рассвете выкинули, полумертвого от голода и жажды, на одной из сельских дорог Силезии. Он пришел в сознание только тогда, когда очутился в аду дома призрения.
Даже на склоне лет его посещали видения этого сумасшедшего дома, эти живые трупы, бродящие по комнатам, слюнявые, плачущие, выкрикивающие что-то, отгороженные от внешнего мира не столько стенами заведения, сколько темными лабиринтами их искалеченного сознания. Тут и там сновали призраки умерших, при жизни переживших такие ужасы, что потеряли способность к ориентации и не в состоянии были найти дорогу в царство небесное, которое они, без сомнения, заслужили.
Душевнобольные были самого разного рода: идиоты, больные падучей болезнью, истеричные женщины, тихие и буйно-помешанные, а также страдающие обмороками и мучительными приступами нервной лихорадки. Оборвать человеческую жизнь там было так же легко, как задуть пламя свечи. Не только женщины и мужчины всех возрастов жили и умирали за наглухо запертыми стенами заведения, но и дети, несчастные жертвы судьбы, никогда не слышавшие слова «милосердие». Некоторые из них родились в доме призрения — плоды коротких ночных свиданий двух погибших созданий на покрытом сеном полу. Некоторые были отпрысками надсмотрщиков, в то время как их матери были прикованы цепью к стене в женском отделении.
Семь лет прожил он в этом мире теней, который мог бы вдохновить Данте на новый шедевр. Он совершенно не боялся больных, потому что в обстановке, где все было поставлено с ног на голову, они казались скорее здоровыми, чем больными. Он боялся надсмотрщиков.
Как-то ночью, еще в первый месяц его пребывания в доме призрения, в наказание за нераскрытую кражу, они наугад выбрали себе жертву — десятилетнюю девочку. Они били ее, пока не устали, палками и цепями, уже после того как она испустила дух. Потом они прервались, выпили, смеясь, вина, и потом опять начали колотить бездыханное тело, пока оно не превратилось в комок рваных тряпок, крови, костей и ошметков мяса. Эти люди владычествовали безраздельно в этом последнем круге ада, и Эркюль боялся заглядывать в их черные, как ночь, души. У них была только одна страсть — мучить других, и они были счастливы, что некая высшая власть даровала им такую возможность. Он понимал, что такие люди есть везде, люди, сделанные из какого-то зловещего материала, сочащегося злобой и ненавистью, и удивлялся, каким образом вообще выжил человеческий род — с такой ненавистью люди должны были бы давным- давно уничтожить друг друга.
В той части дома, где он находился, командовали два брата по фамилии Моосбрюггер. Младший, злобный коротышка, от которого никто никогда не слышал ни единого слова, только нечленораздельное похрюкивание, наслаждался, избивая своих жертв до потери сознания. Старший, с лицом, изъеденным оспой, с отрубленным на дуэли ухом, взял за правило отнимать у больных еду. Говорили, что они как-то задушили мальчика, предварительно его изнасиловав, и хотя это были только слухи, у Эркюля никогда не было повода в них усомниться — эти выродки, эти чудовища в человеческом облике были способны на все, что угодно, и он не единожды был этому свидетелем.
Когда чудом пришло спасение и он, к своему удивлению, оказался в иезуитском монастыре и погрузился в волшебный мир квинтового круга и нисходящих секвенций под присмотром Юлиана Шустера, недостижимый более для своих мучителей, он долго не был уверен, что не спит, не мог понять, какое чудо помогло ему выжить. Это случай, думал он, только случай выбрал меня наугад и спас меня.
Но, может быть, это был не только случай — может быть, его редкостный дар пришел ему на помощь, поскольку он мог предвидеть человеческие поступки. Случалось, он заставлял своих истязателей мучиться жаждой, вызвав в их воображении кружку с пивом, или напускал на них зуд, так что они, вместо того чтобы избить его или отнять еду, усаживались, хрюкая, на скамейку, чтобы выпить пива или почесать несуществующие укусы насекомых.
Но в первую очередь ему помогла остаться в живых мысль о Генриетте Фогель. Память о ней не давала ему капитулировать и отдаться во власть той участи, что ему пророчили с самого момента его рождения, он заключил с судьбой договор о временном перемирии на неопределенное время, отказываясь от ее милосердия — милосердия смерти. В такие моменты, в мрачном загаженном подвале, когда он с удивлением отмечал каждый удар пульса, каждое сокращение сердца, живущего заемным временем, ему удавалось вызвать в памяти ее образ.
Он не знал, где она. По-прежнему со своей матерью или судьба их разлучила? Унаследовала ли она материнскую профессию? Он понимал, что она уже не девочка, а женщина, и в его воображении она была такой же прекрасной, как и тогда, а может быть, еще прекраснее, если это вообще было возможно. Любовь