ее со случайным словом следовало прикрыть рот рукой.
Может быть, фрекен Фогель, в этих представлениях что-то и было — египтяне первыми поставили знак равенства между сердцем и любовью. «Мне сердце искушает голос брата» — эти слова поэт вложил в уста женщины. Любовь живет в сердце, а голос — это своего рода инвентарь, орудие, открывающее сердце. Терракотовые вазы и свитки папируса повествуют нам, как человек теряет сердце или как сердце разбивает неразделенная любовь, и боль эта нестерпима.
В конце жизни, когда Эркюль Барфусс завершил свое нескончаемое духовное путешествие, приведшее его в самые интеллектуальные салоны Америки, он написал письмо одному из своих внуков, защитившему как раз диссертацию по классическим языкам в Гарварде: «Иероглифическое письмо, как тебе известно, наиболее совершенное из всех видов письменности, поскольку в одном и тем же символе оно отражает и зрительный образ, и абстрактное понятие. Иероглифы — истинный алфавит глухих».
В своих записных книжках он замечает, что впервые болезнь, как метафора любви, возникает в «Песне песней»: «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви», — восклицает царь Соломон. И тема эта красной нитью проходит через века любовной поэзии. Вместе с мыслями Платона она составляет основу нашего восприятия любовной страсти.
В «Симпозионе» Платон рассказывает такую историю о происхождении любви:
В древности не было ни мужчин, ни женщин, а некий сплав того и другого: два лица, четыре руки и четыре ноги, и так далее. Они были соединены спина к спине, поэтому могли передвигаться как вперед, так и назад. Некоторые состояли из двух мужских половин, другие — из двух женских, но большинство было наполовину мужчиной, наполовину женщиной. Эти древние четвероногие люди, рассказывает Платон, настолько стремились к власти, что представляли угрозу для богов. И тогда Зевс решил разделить их пополам, чтобы таким образом уменьшить их силу. Так появились мужчины и женщины.
Но, отделенные друг от друга, половинки жаждали воссоединения. Так объясняет Платон, а вслед за ним и Бэйрфут, феномен любви: жажда срастания.
«Каждый из нас всего лишь половина человеческого существа, — пишет он, — простое наслаждение любовным актом не объясняет силы чувств любящих. Любовь — это поиск утраченной половины, вечное стремление слияния с нею».
Для нашего предка, фрекен Фогель, это утверждение было истиной, сравнимой разве что с фундаментальными законами природы: в последний год жизни в Европе он услышал голос Генриетты Фогель, и этот момент стал поворотным пунктом в его жизни. Убеждение, что любовь продолжается и после смерти, изменило его в корне. Ненависть и жажда мести исчезли в одну ночь, как и его безграничное горе по невосполнимой утрате.
Мой отец, Джон Бэйрфут, много раз рассказывал мне эту историю на языке жестов. Движениями рук, обозначавшими любовь — ладони, мягко прижатые к сердцу, и вечность — правый указательный палец выписывает направленную вправо же горизонтальную спираль, он объяснил мне, что Бэйрфут был совершенно убежден, что встретится с нею за пределами земной жизни. Ничто не могло поколебать его в этой вере, и до самой смерти он считал, что любовь так же неуничтожима, как материя. «Как материя преобразуется в энергию, — замечал он, — и энергия в материю, так и любовь, неподвластная тлену, продолжает свой путь в вечности».
Эркюль никогда не объяснял случившееся с ним в Вене ничем иным, кроме того, что у любви достаточно силы, чтобы победить смерть. Но убеждение, что он все равно увидится с Генриеттой, отнюдь не лишило смысла его земную жизнь — наоборот, он жил так, как будто каждый год был последним.
В Вене, одновременно с поворотным пунктом в его жизни, пришло и решение покинуть Европу. В марте 1838 года он отплыл пароходом из Кале в Ливерпуль, где через бельгийского маклера заказал билет в Нью-Йорк. Билет третьего класса на красавицу «Святая Мария» стоил тринадцать фунтов, включая питание. Как и многие эмигранты в Америку, в ожидании отплытия он переночевал в отеле «Дюк».
Вечером двадцать четвертого апреля на причале отслужили последнюю мессу, и на рассвете следующего дня корабль снялся с якоря. С верхней палубы Эркюль смотрел на английский портовый город, последнее впечатление о старом свете для миллионов людей, пока корабль, увлекаемый попутным ветром, не скрылся в тумане ирландского моря.
Это было за год до того, как первый колесный трансатлантический пароход, «Великий запад», установил рекорд скорости — он пересек Атлантику за пятнадцать суток, до того как Сэмюель Гунар основал регулярное пассажирское сообщение между Англией и Соединенными Штатами, до эпохи массовой иммиграции несколько десятилетий спустя, когда пароходства Аймен, Доминион, Националь и Уайт Стар жестоко конкурировали за право взять на борт миллионы европейцев, сжигающих за собой мосты, чтобы начать новую жизнь в «Стране возможностей».
Но Бэйрфут, казалось не замечал отсутствия комфорта, не чувствовал скуки — путешествие под парусом заняло шесть недель, он не тосковал по ветру, когда на сороковой широте корабль угодил в длительный штиль, не страдал от морской болезни или недоброкачественной пищи. Наоборот, в дневнике, который он вел во время путешествия, он описывает жизнь на борту с большим энтузиазмом. Он восхищается навигационной наукой, с интересом рассматривает такелаж — блоки, утки, паруса, зарисовывает реи и мачты, пытается научиться обращаться с лагом и навигационными приборами, читать морские карты.
Шхуна, на которой он плыл, представляла из себя перестроенный четырехмачтовый бриг, построенный по заказу работорговой фирмы и спущенный на воду в 1810-е годы. Он вмещал двести сорок пассажиров. Люди эти прибыли изо всех закоулков Европы — на борту были представлены ни много ни мало семнадцать национальностей.
В судовом журнале капитан отмечает эпидемию желтухи и несколько случаев цинги у ирландцев. Морской болезнью страдали почти все, так же как и чесоткой, и педикулезом. Крысы совершенно обнаглели, и, стоило ребенку зазеваться, буквально вырывали еду из рук. Мужчины, и Барфусс среди них, спали в гамаках на средней палубе. Для женщин и семейных на корме было выделено отгороженное матерчатой ширмой помещение. Барфусс познакомился с плотником «Святой Марии». Вот что он пишет: «Мой ново- обретенный друг Ричардс взял меня под свою защиту и показал мне весь корабль». Упоминается также парусный мастер Уэддингтон, который тоже относился к нему очень хорошо. Может быть, он принял его за ребенка с врожденными уродствами. Ни словом не упомянуто о реакции людей на его внешность, на его глухоту, на то, что он ест и пишет ногами. Не пишет он и о мыслях, подслушанных им у попутчиков. Может быть, они были слишком поглощены тем, чтобы следовать привычному образу жизни, и их мысли интереса не представляли.
Его нетерпение растет с каждой остающейся за кормой морской милей. Он пишет что-то о «новой жизни», о «вере в лучшее будущее».
«Святая Мария» бойко бежит по океану, подгоняемая восточным ветром. В журнале капитан отмечает рекорд скорости — семнадцать узлов. Барфусс частенько стоит на корме и смотрит на бесконечный горизонт. Он не слышит шума моря, не слышит ни хлопанья парусов, ни воя ветра, ни крика морских птиц, появившихся, как по команде, когда они приближаются к американскому берегу. Но он чувствует: все остальные органы чувств напряжены до предела.
Двадцать седьмого мая корабль бросил якорь в гавани Нью-Йорка. По тем временам плавание было нормальным. Из двухсот сорока пассажиров, взятых на борт в Англии, в Америку прибыло двести тридцать восемь, умер один ребенок и три старика, зато женщина откуда-то из Скандинавии родила двойню. Об этом в заметках Барфусса не упоминается. С другой стороны, в судовом журнале тоже нет записей о необычном пассажире — ни о его уродстве, ни о глухонемоте. А вот об умерших и вновь родившихся запись есть. Помимо скончавшихся пассажиров, еще одного матроса смыло за борт во время шторма к югу от Исландии.
Когда Эркюль Барфусс приехал в Нью-Йорк, поток эмигрантов еще не был таким колоссальным, как двадцать лет спустя, что дало повод американским властям учредить иммиграционное ведомство. Пройдет еще несколько десятков лет, прежде чем появятся внушительные здания на Касл-Гарден и Эллис Айленд, чтобы как-то управиться с гигантскими потоками эмигрантов, ежедневно прибывающих в Новый Свет. И когда красавица «Святая Мария» пришвартовалась на рассвете двадцать седьмого мая, пассажиров никто не ждал. Их погрузили на маленький пароходик и высадили на причале, точнее сказать, на крошечном