разбойнику. Она совершила несколько достопамятных ошибок. Я, со своей стороны, сказал в этих записках, что хочу взять его под руку и подвести к ней, чтобы стоял перед ней как провинившийся и просил прощения. Но должен ли он просить у неё прощения, если она вела себя неловко? В этом нет никакого смысла. Я, со своей стороны, нахожусь в некотором затруднении, потому что попытка примирения повисла в воздухе неопределённости. Хотя неопределённость при случае может быть на руку. Потому что как знать, как примет нас Эдит в случае робкого постукивания в её дверь? Ей может прийти в голову захлопнуть дверь у нас, т. е. у меня и моего разбойника, перед носом и, может быть, даже добавить: «Убирайтесь вон». На меня она сердита наверняка. Сердита ли на него, не могу судить. Она вообще имеет нечто вроде привычки сердиться. Некоторое время всем нам, т. е. всем, кто с ней встречался, казалось, что она загорела. Это потому что она принимала солнечные ванны для загара. А ещё она месяц лежала в больнице, и разбойник дюжину раз заходил в заведение, чтобы узнать о её самочувствии, и каждый раз ему говорили, что её ещё долго не будет. Приблизительно в это время он закидал её коллегу бумажными катышами. Он собирался написать ей как минимум сотню писем, одно трогательнее другого, но оставил эту затею. Разбойник принадлежит к людям, которые заслуживают звания титанов нерешительности, поскольку находят наслаждение в воздержании от наслаждений, ведь писать письма значит наслаждаться. Как бы он хотел написать письмецо. И вдруг в заведении пронёсся слух: она возвращается. И она действительно вернулась, и всё это странноватое ребячество пошло полным ходом, и однажды вечером, не знаю точно, во сколько часов и сколько минут, она улыбнулась ему наподобие сирены. Я не знаю, к месту ли тут сирена. Может статься, что я говорю недозволенности, о чём, если так, я, конечно, сожалею. Но в тот раз она улыбнулась, чтобы некоторое время спустя бросить ему в лицо: «Глупый вы человек, ну прошу же вас, не мешайтесь всё время под ногами». Когда я представляю себе подобные слова, мне тяжело заставить себя верить, что разбойник мог чем-то её обидеть и потому должен замаливать проступок на коленях. Есть люди, которые от него этого прямо-таки требуют. В это происшествие оказались вмешаны разнообразные более или менее сообразительные люди, как с высшим образованием, так и самоучки. Вы видите, что всё тайное неизбежно становится явным там, где есть общество. «Будь так добра, милая-милая Эдит, считай меня грубияном». Пусть пойдёт и скажет ей это, а она будет сидеть на диванчике и вязать крючком? Должен признать, что не могу сдержать смеха при этой мысли. И тем не менее, при удобном случае я готов участвовать в этой кампании. В принципе, я не отказываюсь, хотя задача вызывает у меня сомнения. Вообще же я настроен слишком дипломатично, чтобы взять на себя такую миссию без затруднений. Как легко может случиться, что Эдит, скажем так, взглянет на меня свысока. Обязан ли я испытывать желание подвергнуть себя и своего подзащитного презрению? С другой стороны, есть шанс, что Эдит ужасно обрадуется, хоть и слабо верится. Это нервное, очень нервное существо. Такие скромницы как она с ужасной лёгкостью прячутся за наглостями. Если помешать этим кротким существам в их мечтаниях, упрямствах, они сейчас же позволяют себе неизвестно что, вот и всё, чего от них дождёшься. Прежде всего разбойнику, по-моему, нужно стремиться занять более высокое положение в обществе. Впрочем, Эдит, если уж на то пошло, не обязана ожидать только холодности обхождения. Но вы не представляете себе, как бы я хохотал, если бы услышал его мольбы к ней. Он в некоторой мере талантлив в упрашиваниях. Заверяю вас, в мольбе он очень мил, но, с другой стороны, ужасно вызывает смех. Я мог бы поплатиться судорогой от смеха, кто может поручиться, что такого не произойдёт, и потому вот что: упрёки нравственности, разумеется, способны привести к нравственности, но при этом выигрывает упрекаемый, но не упрекающий, что можно с лёгкостью охватить мысленным взором. Упрека - ние способно превращаться в неодолимую тягу, над которой можно насмехаться, и исправляемому всегда легче на душе, чем исправляющему, кто, на самом деле, не кто иной как страдалец, а порицаемый, кажется, нет, скажем прямо — действительно находится в положении, прямо-таки переполненном здоровьем. Тяжело сохранять спокойствие, разводя критику, я хочу сказать, что критик подвластен настроениям. Подвергаться же критике — занятие, настраивающее на весёлый лад. Критикуемый склонен чувствовать себя польщённым, потому что имеет причины думать, что о нём заботятся, да так оно, наверное, и есть. Но для этого нужно сперва ознакомиться с некоторым объёмом отвлечённости и проникнуть в тайны связи вещей. Стоит начать говорить серьёзно, из десяти слушателей найдётся восемь, убеждённых, что говорящий покатился вниз, как будто беззаботность — непререкаемая вершина человеческого ума, что вовсе не обязательно правда. Беззаботность и в самом деле имеет немалое значение, но беззаботность и серьёз должны перемежаться, чтобы серьёзность заканчивалась беззаботно, а беззаботность — всерьёз, т. е. имела предел и приближение. Так что однажды, будучи не в настроении, он брякнул перед ней один франк. Мы не усматриваем в этом большой ошибки и не станем из-за мелочи учинять насилия над предметом настоящих рассуждений. А тем временем персона со значением, в обществе которой разбойник однажды кушал фасольку и в разговоре с которой была затронута тема сексуальности, напечатала в некоем альманахе сочинение, аргументировавшее в защиту важности имения сердца в наличии. По всей видимости, поборник сексуальности, если можно так выразиться, изменил борьбе за сексуальность, поскольку пришёл ко всевозможным милым выводам, как, например, к воззрению, что деятельность сердца имеет большее значение, чем деятельность органов чувств. Что касается нас, то наше отношение к этой проблематике поверхностное, т. е. нейтральное. Разбойнику же попалось это сочинение на глаза, и он прочёл его в мрачнейшем одиночестве, ласкаемый сумерками, и не осмелился бы отрицать произведённого впечатления. Примерно в то же самое время он предпринял небольшое путешествие. Однако бедная фрейлейн Сельма нас совсем уже заждалась. Не будем утверждать, что женщины лучше понимают женщин, чем мужчины, мужчина понимает женщин романтическим образом, женщина же разумеет себе подобных реалистически, можно сказать, вразумительнее, а потому по-школьному просто, как дважды два четыре. Для мужчины женщина — как полученный в этом вычислении результат «пять», нечто нелогичное, сверхлогическое, нечто, в чём он нуждается, причём зачастую в самых высших целях. Такое нечто представляла собой для разбойника Эдит, и, возможно, в том-то и состоит его долг перед этой девушкой. Может быть, есть смысл говорить здесь об обмане в обывательском смысле слова. Как видите, мы не даём ему спуску, и если найдём даже на волосок вины, то поволочим его к ней, прямо за волосы, если придётся, и под аккомпанемент его криков о помощи. Крики ему не помогут. Но в таких средствах не будет необходимости. Если я позову, он пойдёт, потому что голоден, причём настолько, что всегда несколько любопытен. Эта Сельма видела Эдит очень, очень в виде дважды-два-четыре. Она вступилась за Ванду, но, вероятно, только для того, чтобы упрекнуть разбойника в неверности. Сельма больше заботилась об упрёке, чем о вандином счастье, которое ей несомненно было безразлично. Однажды на прогулке разбойник представил себе, как бежит и бежит по поручению Эдит, и как падает замертво, и как она видит и улыбается чуть-чуть обеспокоенно, и он нашёл в этом много очарования, а ещё один раз он представил себе, как уехал из страны, блуждает в незнакомых краях, ходит по чужеземным улицам, открывает чужие двери и имеет дело с чужими людьми, и вспоминает об оставленной далеко позади стране и об Эдит, и о дворцах любви, которые он кротко выстроил и которые состояли из сплошной неосквернённой сердечной склонности и радости, и вот он шёл и шёл, не ведая себя, но, может быть, так ему нравилось, он не смог бы сейчас решить. В своё время и в своём месте мы ещё к этому со всем прилежанием вернёмся.
Так что потому, что однажды вечером, и даже не слишком поздним, в одном заведении он говорил с дамой из Гонконга в некотором смысле доверительно, т. е. совершено мельком, за это его теперь подвергали преследованиям, т. е. травили. Правильно ли это, соответствует ли светлым и прекрасным правилам вежливости? Пожалуйста, уж позвольте мне судить. У этой китаянки, или уж кто она там была, на голове красовался убор из перьев, а её грудь, она же бюст, настраивала на широкий лад. Разбойник заказал для себя с ней пол-литра красного. И это всё, клянусь. Мать разбойника в молодости писала школьные задания в маленькой, едва освещённой комнатке в далёкой Валахии. И по этой, кажется, причине тоже его лишили той малости доверия, которой он пользовался. Была ли в том необходимость? А тут ещё вот что — его отец не сделал карьеры. Главным образом из-за этого у разбойника отобрали нарядные эполеты и отчислили в служанки. Все его друзья были бессильны против такой беспощадности. Кто называл себя его другом, исключался из общества. Кажется, он бегал по делам в фартуке, и ещё кажется, что был искренне рад этому миловидному украшению. Странным образом, фартук очень ему шёл. Так что потому, что его отец имел доброе сердце и не имел денег — о боже. Нет нужды повторяться. Как часто говорила им Эдит: «Молчите!» Но они были готовы на всё, лишь бы не оставлять разбойничка, нашего неимоверно нежного, в покое и умиротворении. Из всех обращений в его адрес «негодник» было ещё самым ласковым. И почему к нему так обращались? Просто потому, что у него пока не созрело подходящего романа. Когда-то, в совсем юные годы, разбойник со своей стороны накричал на одного господина, хоть и не устно, а письменно, но это