катить и толкать? Он чувствует, как нарывают в теле неизрасходованные соки и силы. Его душа требует телесной нагрузки. Он идёт по направлению к замку на холме между высокими, старыми стенами, к серым провалам, в которых страстно пресмыкается тёмно-зелёный плющ. В расположенных высоко над землёй окнах замка отражается вечерний свет. У обрыва скалы стоит изящная беседка; там он садится и роняет душу в блестяще-божественно-тихий вид под ногами. Он удивился бы, если бы смог почувствовать себя комфортно. Почитать газету? А что? Или завести глупый политический разговор о всеобщем благе с каким- нибудь уважаемым, должностным болваном? А? Его не назовёшь несчастным, потому что про себя он почитает за счастье быть безутешным, если такая безутешность дана от природы и только придаёт человеку сил. Но его собственный случай самую малость хуже. Он не может быть несчастен, потому что слишком восприимчив и все его нерешительные, осторожные, подозрительные чувства слишком сосредоточены на текущем моменте. Ему хочется плакать, кричать. Боже на небеси, что со мной? И он кидается вниз по темнеющему склону. Ночь приносит облегчение. Вернувшись домой, он садится за стол с намерением работать до неистовства. Свет лампы затмевает пейзаж за окном, в голове у него проясняется, и он начинает писать.

В пасмурные дни ужасно холодно и пусто. Его знобит. В поисках солнечного света зелёные кусты скулят, ноют и роняют дождевые капли. Грязные чудовищные облака ползут по темени горных вершин, как огромные, бесстыжие, убийственные руки. Кажется, что долина хочет уползти от погоды, свернуться клубком. Озеро сурово и хмуро, волны шепчут проклятия. Мрачным предостережением завывает штормовой ветер и не может вырваться на свободу. Его швыряет от одной горной стены к другой. Темно и тесно, тесно. Не дальше собственного носа. Хочется хватать глыбы и крушить всё вокруг. Бежать отсюда, бежать!

И снова — солнце и воскресение. Звонят колокола. Люди выходят из дверей церкви на горном склоне. Девушки и женщины тесно зашнурованы в чёрные, украшенные серебром платья, мужчины одеты просто и серьёзно. В руках они держат молитвенники, их лица спокойны и прекрасны, как будто все заботы развеялись, разгладились морщины скорби и раздражения, забылись хлопоты. И колокола. Какой звон, какое эхо, какие волны звука! Как звенит, блестит, сверкает лазурью залитый праздничным светом городок! Люди рассеиваются. Клейст стоит, охваченный странными ощущениями, на церковной лестнице и следит за движениями сходящих вниз по ступеням крестьян. Вот дитя вышагивает, словно привыкшая к величию и свободе принцесса. Вот красивые, молодые и полные сил деревенские парни, не из низинных сёл, а с высокогорья: малые не промах, вышедшие из глубоких, причудливо врезанных в гору ущелий, иногда узких, как рука слишком высокого, несколько необычно сложенного человека. Это люди с гор, где поля и пашни ниспадают в расселины, где ароматная, высокая трава растёт на клочках земли у края зловещей бездны, где домишки лепятся к пастбищам и выглядят ничтожными точками, если взглянуть на них снизу, с просёлочной дороги, из интереса, строят ли люди жилища на таких высотах.

Клейст любит воскресные и базарные дни, когда на улицах, особенно на Хауптгассе, кишат и суетятся синие блузы и крестьянские платья. Там, на Хауптгассе, хранятся товары в лёгких бараках и каменных погребах под тротуаром. С особой крестьянской вычурностью лавочники зазывают покупать их дешёвые роскошества. В базарные дни обычно светит яркое, жаркое, глупое солнце. Клейст покачивается на волнах милой разношерстой публики. Повсюду — запах сыра. В лавки получше степенно заходят серьёзные, подчас красивые крестьянки и делают покупки. Многие из мужчин курят трубку. Мимо гонят свиней, телят и коров. Кто-то стоит, смеётся и понукает своего розового поросёнка ударами палки. Поросёнок упирается, тогда он берёт его на руки и несёт дальше. Людской дух рвётся из одежд, людской гомон рвётся из заведений, где пьют, закусывают и пляшут. Какая свобода, эти звуки! Иногда телега не может прорваться сквозь толпу. Лошадей теснят торговцы и праздношатающиеся. А солнце слепит, сияя на разных предметах, лицах, платках, корзинах и товарах. Всё в движении, и потому солнечные блики тоже прыгают. Клейсту хочется молиться. Никакая музыка и ничья душа не сравнится величием с музыкой и душой этой человеческой суеты. Ему хочется сесть на ступенях одной из лестниц, ведущих вниз, на Хауптгассе. Он идёт дальше, мимо баб с подоткнутыми подолами, мимо девушек, уверенно и почти грациозно несущих корзины на головах, как итальянки носят кувшины — он видел таких на картине, мимо горланящих песню мужчин, мимо пьяных, полицейских, школьников, лелеющих про себя мальчишеские проказы, мимо пятен тени, из которых веет прохладой, мимо тросов, палок, снеди, поддельных драгоценностей, мимо рыл, носов, шляп, коней, вуалеток, одеял, шерстяных носков, колбас, комов масла и кусков сыра, он выходит из толпы, добирается до моста через Ааре, опирается на перила и стоит, глядя, как течёт чудесная тёмно-синяя вода. Над ним блестят и сверкают башни замка, словно размыто-бурый огонь. Почти как в Италии.

Иногда, по будням, городок кажется ему околдованным солнцем и тишиной. Он останавливается перед диковинной старой ратушей с остроконечными цифрами даты постройки на беловатой стене. Всё — потеряно, как лады старой песни, канувшей в забвение. Мало жизни, нет, совсем это не жизнь. Он поднимается по обитой деревом лестнице к бывшему графскому замку, дерево пахнет старостью и минувшими судьбами людей. Наверху он садится на широкую, гнутую зелёную скамейку, перед ним открывается вид, но он закрывает глаза. Ужасно, до чего всё словно охвачено сном, покрыто пылью и лишено жизни. Даже то, до чего можно дотянуться рукой, лежит в далёкой, белой, окутанной пеленой, погружённой в грёзы дали. Как будто всё накрылось жарким облаком. Лето, но что это за лето? Я не живу, кричит он и не знает, куда деть глаза, руки, ноги, как сделать вдох. Сон. Ничего вокруг. Не хочу снов. Наконец, он говорит себе, что живёт слишком одиноко. Его пробирает дрожь от ощущения, что он словно бы отвернулся от человеческого общества.

Потом наступают летние вечера. Клейст сидит на высокой кладбищенской стене. Вокруг влажно и, в то же время, душно. Он открывает ворот, чтобы освободить грудь. Внизу, словно брошенное в глубину властной рукой господа, лежит озеро в желтоватых и красноватых отблесках, но свет как будто идёт из водных глубин. Как если бы озеро полыхало огнём. Альпы оживают и сказочно двигаются, окунают вершины в воду. Его лебеди огибают тихий остров, а кроны деревьев парят в тёмной, поющей и благоухающей радости. Чему они радуются? Да ничему, ничему. Клейст впитывает этот ландшафт. Озеро с тёмным блеском кажется ему длинным ожерельем на большом, незнакомом, погружённом в сон женском теле. Липы, ели, цветы точат аромат. Он улавливает тихий, едва слышный перезвон, но не видит, откуда он доносится. Это что-то новое. Он жаждет необъяснимого, непостижимого. Внизу, в озере, покачивается лодка. Клейст не видит самой лодки, но видит покачивающиеся на ней огни. Он сидит, наклонившись вперёд, как будто должен приготовиться к убийственному прыжку вниз, в картину великолепной глубины. Он хочет умереть и смешаться с этой картиной. Он хочет превратиться в зрение, стать целиком только глазом. Нет, нет, не так. Воздух должен стать мостом, а весь ландшафт — перилами, на которые можно облокотиться, чувственно, радостно, устало. Наступает ночь, но ему не хочется уходить, он бросается на укрытую кустами могилу, вокруг него носятся летучие мыши, узкие деревья шепчут в дуновении ветра. Приятно пахнет трава, под который лежат скелеты похороненных здесь людей. Он так душераздирающе счастлив, слишком счастлив, до удушья, до боли, до иссушения. До одиночества. Почему бы мертвецам не встать и не составить одинокому человеку компанию на каких - нибудь полчаса? Летней ночью нужно быть рядом с возлюбленной. Мысль о губах, о груди, светящейся белизной, гонит Клейста вниз с горы, к берегу, в воду, прямо в одежде, со смехом, со слезами.

Проходят недели. Клейст уничтожает одну, две, три работы. Он добивается вершины мастерства, да, правильно. Что такое? Засомневался? Долой в корзину. Нужно новое, лучше, безогляднее! Он начинает описание битвы при Земпахе с фигурой Леопольда Третьего в центре событий, потому что его прельщает удивительная судьба этого австрийца. Между тем, он вспоминает о Роберте Гискаре[24]. Он хочет описать его во всём великолепии. Он видит, как счастье быть человеком, который всё тщательно взвешивает и не усложняет своих чувств, разбивается вдребезги и низвергается грохочущими и сокрушительными обломками под откос изломанной жизни. Он не сопротивляется, наоборот, ведь судьба решена. Он хочет целиком отдаться на волю злой звезды писательства: чем раньше помру, тем лучше!

Творчество строит ему гримасы неодобрения. К осени его настигает болезнь. Он удивляется кротости, заполняющей теперь его душу. Сестра приезжает в Тун, чтобы забрать его домой. Глубокие впадины образовались у него на щеках. Черты и цвет лица выдают душевный распад. В глазах меньше жизни, чем в надбровных дугах над ними. Волосы спадают колтунами на лоб, источенный мыслями, которые тянут его за собой в грязные дыры преисподней, так он воображает. Стихи, звучащие в голове, кажутся ему вороньим карканьем, он хочет вырвать из себя память. Он хочет выплеснуть жизнь, но сперва — разбить её сосуд.

Вы читаете Разбойник
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату