дом страшно ступить. Здесь живут небожители городка Ветрово. Их покой охраняет верный пес — швейцар дядя Степа. Он в модной камуфляжной форме спецназа и похож на сытого доберман-пинчера.
Как дела, дядя Степа? Все в полном порядке? Как печень? Хорошо? Где я был? Далеко, дядя Степа, за морями, за долами. А как Серов-младший поживает?
— Санька? Вчерась облевал меня, поганец, а сегодня — полтинник долляров в зубы. Кр-р-расота небесная.
Узнаю друга. Любит, клоп, жить красиво и красивые делать жесты. Вероятно, все также легок, беззаботен, франтоват, стихи кропает: «Пора отнять у большинства идею братства и родства и равенства уродство коль по нашей по стране ходим мы как по струне для какого же рожна широка моя страна».
… Я у знакомой двери, обитой дермантином. Утопаю кнопку звонка. Он разболтанно трещит. Шаркающие шаги, дверь скрипит — убийственный запах старого мирного клоповника. Полусонный Серов смотрит на меня. И не узнает.
— Ха, — говорит он после. — Леха, ты чего? Уже приехал?
— Приехал, — тут за его спиной продвигается тень; я настораживаюсь. Но потом понимаю, где я и с кем.
— Дай-ка я тебя… — душит в объятиях. — И не позвонил, друг мой ситный. Сюрприз, да?
— Бордель, — с трудом продираюсь по загроможденному коридору. — Как было, так и осталось.
— Окончательно погряз в разврате, — вздыхает мой товарищ, топая на кухню. — Валерия, поцелуй нашему защитнику отечества. Защитнику, в хорошем смысле этого слова.
Девушка Валерия профессионально улыбается. Она стюардесса, летает на международных рейсах, видимо, морально устойчива, свободно владеет несколькими иностранными языками.
Мы знакомимся. Я шаркаю ногой. Звенят бутылки. На широком подоконнике сухие корки мандарин. Сажусь за грязный стол. На нем радио, оно пережевывает жвачку последних новостей… Ничего не изменилось в этом мирном клоповнике. Лишь другая женщина стоит у окна.
— Как Валерия?.. Какие ноги… руки… И все остальное?
— Серов!
— Валерка, милая, у поэтов, как и политиков, нет запретных тем, — и лезет в холодильник. — Ты когда вернулся?
Я ответил. Проплыл сгусток искусственного холода.
— Валерка! Ты знаешь, кто перед тобой, — хлопает дверцей холодильника. — Нет, не знаешь? Это мой лучший друг Леха… Вместе с тем идиот. Романтик!.. Добровольно пошел на войну в нашу кавказскую Гренаду. Во дурь! А? Навоевался, Чеченец ты наш?..
— Серов, ты раздражаешь без штанов, — морщусь. — Ноги у тебя, брат…
— Чеченец, добрая кликуха, — смеется, хищно ломает мерзлый кусок колбасы. — И не трогай мои ноги, я ем миноги! — И громко чавкает.
Он так смачно это делает, что я не выдерживаю — смеюсь. И Валерия тоже. Поэт недовольно бубнит:
— Все вы… находитесь… в плену… плену морали… А я хочу жрать.
Ладит он это с большим удовольствием, и никакая сила не может его остановить. Серов-младший остается верным себе: что природой человеку дано, не стыдно…
Валерия не выдерживает физиологических упражнений с колбасой, уходит в комнату. Стихотворец вслед ей кроит рожи. Проглотив последний кусок, тянется ко мне, дышит перегаром, трется щетинистым подбородком о мою руку:
— Слушай, брат, я рад тебя видеть, веришь? И не в цинковом гробу… Страшно там?
Что я должен был ему ответить? Я сказал правду:
— Страшно.
Он взял грязный стакан, покрутил:
— Свои на своих, чудны твои дела, Господи, — наполнил стакан водкой. Давай за встречу.
— Нельзя.
— Автогробик? Цел «фордик»?
— И брюхо, — осторожно похлопал себя по животу.
— Накормили свинцом от пуза, — поднес стакан, к мятому, как бумага, лицу, продекламировал: — «Дело простое: убит человек, родина не виновата. Бой оборвется. Мерцающий снег запеленает солдата». — Хекнул. — За твое здоровье, Алеха.
По радио передавали невнятную музыку. По столу спешил раскормленный таракан. Серов поставил на него стакан:
— А сам-то убивал?
Что я должен был ему ответить? Я сказал правду:
— Убивал.
— Да-а-а, — сказал мой друг. — Не знаю, где лучше. А мы тут, как тараканы… друг друга… Хочешь бабу, Леха?
— Саныч, — снова поморщился.
— Валерия, ты где, блядюха небесная такая? Ходи сюда!.. — заорал нетрезво. — Я кому говорю!.. Ну, бабье, иго татаро-монгольское!..
Стюардесса не шла. Матерясь, мой друг тяжело зашаркал в комнату. А из окна тот же индустриально-производственный пейзаж: фабричные корпуса, прокопченное железнодорожное депо, рельсы, уходящие в вечную глубину темных и загадочных лесов.
— Убью! — услышал.
В сумрачной комнате наблюдался разгром. В глубоком старом кресле дергался Серов и орал, что любимое мамино блюдо разбито, что приходят в его дом, чтобы украсть любимые вещи мамы-покойницы, чтобы продать их и жить на вырученные деньги! И даже воруют не вещи, а память о ней!..
Валерия в истерзанной кофте, мятой юбке, рыдая, складывала в сумочку свою парфюмерную мелочь.
— Вот-вот, забирай! Все забирай! Грабь! Мне ничего не жалко! полоумно вопил мой товарищ.
Стюардесса повернулась ко мне:
— Уходите? Можно я с вами? — Я не хотел уходить.
— И валите!.. Чтобы духу твоего больше не было, подстилка аэрофлотская! — Серов бешено подхватился из кресла и слишком невротически шагнул к женщине.
Та, взвизгнув, спряталась за мою спину. Я привычно выставил локоть, как меня учили. Ошалевший товарищ налетел на него лицом, замер от боли и неожиданности, рухнул на пол.
Я почувствовал секундную брезгливость, подавил это чувство. Взял друга под руки, оттащил на диван. Валерия принесла мокрое полотенце.
Поэт застонал, приоткрыл глаза, трудно посмотрел на потолок, сбросил окровавленное полотенце:
— Кровь, корь, любовь. Не болейте корью. От этого можно умереть.
И, закрыв глаза, повернулся на бок, захрапел. Мы накрыли его пледом, как плащ-палаткой, и ушли.
В воздухе, постанывающем от артиллерийской канонады и осветленном чужим неустойчивым рассветом, кружили хлопья сажи. Сажа, смешиваясь с несмелым новым снегом, падала на стадо сожженной техники. А под разрушенными стенами, в руинах, лежали те, кто верил, что выполняет свой конституционный долг, те, кто остался жить вечно в декабре, те, кого так бездарно и зло предали. По приказу майора Сушкова мы накрыли их плащ-палатками. Плащ-палаток на всех не хватило.
Только вера бесплатна. Бесплатных предательств не бывает.
У двери в дом небожителей по-прежнему бодро дежурил швейцар дядя Степа. В облеванных моим другом галифе. Он по-своему был счастлив, дядя Степа, ему можно было позавидовать. Валерия шмыгнула мимо него, как птица, прятала заплаканное лицо.
Я остановился у машины. Стюардесса наткнулась на меня. Я повернул ключ, открыл дверцу, пригласил женщину в салон джипа.
— Куда?