Перми, Сверловске<
– Ага, – понимающе кивнул Мокий Нилович. – С расчетом, что не всем до конца, а на освобождающиеся места новые путники сядут… – пошевелил бровями задумчиво.
– Мы с Ангелиночкой в Ургенче выйдем, и дальше Богдан уж один полетит, – продолжила Фирузе, покивав. – А мы побудем денек с семьей моей и на следующий день уж вместе с отцом за мужем вслед…
– Бага тоже ко двору призвали? – уточнил Мокий Нилович.
– Да, – не скрывая гордости, ответила Фирузе.
– Высоко оценил двор ваши асланiвские подвиги<
– Жаль только, не получилось вместе с Багом лететь, – посетовал Богдан. – Он, верно, уж в столице. Там его друг старый дожидался – вот и не стал под нас подлаживаться… а мы под него – тоже не смогли.
Кстати зашедший разговор о завтрашних разъездах напомнил всем, что пора бы и расходиться – рейсы ранние, дороги дальние. Мокий Нилович с дочкою засобирались. Обменялись сообразными поклонами и благодарностями – ах, как вы нас вкусно угостили! ах, как замечательно, что вы нашли время к нам зайти! Уже в прихожей Мокий Нилович, шевеля бровями в непонятной Богдану нерешительности, медленно надевая старенькую, невзрачную соболью шубу – в одежде, да и во всем материальном, сановник был, как то и подобает благородному мужу, весьма неприхотлив, – вдруг вымолвил, не успев продеть левую руку в рукав и оттого замерев в несколько странной позиции:
– Ну-ка, дочка, поди вниз. Прогрей повозку.
– Слушаю, папенька, – слегка обескураженная внезапным отеческим повелением, ответила Рива после едва уловимой заминки. Виновато глянув на Богдана в последний раз, она едва слышно пролепетала скороговоркой: “Я не влюбилась еще, он мне просто нравится…” – и упорхнула.
– Кажется, Ангелина хнычет, – сразу все поняв, сказала Фирузе. – Пойду гляну, может, сон плохой привиделся… До свидания, Мокий Нилович, всего вам доброго. Рахили Абрамовне от нас низкий поклон.
И оставила мужчин одних. Мгновение Великий муж неловко молчал, глядя мимо Богдана.
– Вот что, – глухо сообщил он затем. – Я в Александрию не вернусь. В отставку я выхожу, Богдан Рухович. Шабаш… Погоди, не перебивай. Пора мне, старый стал, немощный… в себе не уверен… Вернешься из Ханбалыка – будешь принимать дела.
– Что? – вырвалось у ошеломленного Богдана.
– Не перебивай, я сказал! Как праздники кончатся – князь твое назначение утвердит. Улус тебе вверяю. Не пустяк. – Он запнулся. – Но не о том речь. На такой пост с нечистой совестью идти – перед Богом грех, перед людьми срам, а перед собой – страх. Работать не сможешь в полную силу. Уверенность потеряешь от угрызений. Я ведь вижу – ты из Мосыкэ сам не свой вернулся. И до сих пор не очухался. Ничего мне рассказать напоследок не желаешь?
Богдан напрягся, стараясь не выдать себя. Словно наяву, вновь зазвучал в его ушах голос градоначальника Ковбасы<
И еще: “Знаешь, еч, без моих признаний никто ничего не докажет. Останется только святотатственное хищение, учиненное баку, и безобразное насилие, учиненное хемунису. А я… Харакири всякие у нас не в ходу, но я и попроще придумаю… напьюсь вот и из окошка выпаду с девятого этажа. И все. И вообще никакого не будет суда”.
И тогда Богдан понял: это единственный выход.
Нельзя было допустить, чтобы честное начальство было опозорено, а обе нечестные секты усилились вновь. Тут Ковбаса, заваривший сатанинскую кашу, был прав. Если бы он ее не заварил – и разговору б не было, но коли заварил…
Государственная польза требовала…
И в то же время нельзя было, чтобы градоначальник, из лучших побуждений мало-помалу докатившийся до вопиющих и к тому же чреватых потрясением народного доверия человеконарушений, не понес наказания. Просто отпустить преступника Богдан не мог.
Справедливость и правосудие требовали…
И что было делать?
“Не буду этого обещать”, – сказал Богдан тогда и ушел. И взгляд еча, грузно сидящего в своем рабочем кресле, жег ему спину, пока он пересекал пространство огромного темного кабинета… и потом, в коридоре, на лестнице… на морозной мосыковской улице… да и теперь Богдан чувствовал этот взгляд ровно так же, как в те первые страшные мгновения, когда выбор уже сделан, и его не переиначить, и его нельзя, не нужно переиначивать, потому что любой иной хуже. Еще хуже.
– Ничего, – проглотив ком в горле, сказал Богдан. – Ничего не хочу рассказать.
Мокий Нилович потоптался. Надел наконец свою шубу, застегнулся. Глянул на Богдана исподлобья:
– И впрямь ли Ковбаса оттого с собою кончил, про что в записке написал? Мол, совесть заела – какой я городу начальник, если не предвидел, не понял, не предотвратил… Ничего тебе на ум не приходит?
– Думаю, и впрямь оттого, – твердо сказал Богдан и взглянул старому другу и руководителю прямо в глаза.
Мокий Нилович тяжело вздохнул. Отвернулся.
– Смотри, Богдан, – тяжело проговорил он. – Тебе работать, тебе жить…
– Смотрю, Раби Нилыч, – сказал Богдан. – Еще как смотрю. Во все глаза.
– Ну, ладно… – недоверчиво пробормотал цензор.
– Всего вам доброго, Мокий Нилович.
– И вам с супругой. Творч усп<
– Обязательно. Может, и в гости заеду.
– Непременно заезжай.
– Спасибо вам за все, Раби.
– А вот это ты брось, – сердито сказал Великий муж и сам открыл Перед собою дверь на лестницу.
Багатур Лобо
– Празднество обещает быть удивительным, – веско сообщил Багу Кай Ли-пэн и отправил в рот тонкий ломтик “сунхуадань” – особым образом приготовленного утиного яйца, которое сырым долгое время выдерживают в смеси соломы и глины, после чего получившийся продукт распада, полупрозрачную