их сына, мужа и отца
Жака Лормо
16 января 1996 г. в возрасте 34 лет.
Отпевание состоится 18 января в 15 часов
в церкви Пресвятой Девы в Эксе.
Желательны живые цветы.
Сначала Фабьена написала после моего имени «генеральный директор торговой фирмы Лормо и сын», но вместе со следующим объявлением от нашего персонала это слишком смахивало бы на рекламный листок.
Работники скобяного магазина Лормо
с прискорбием сообщают
о кончине генерального директора фирмы
Жака Лормо.
По случаю траура 18 января магазин будет закрыт.
В результате стычки между Фабьеной и Брижит, в которой папа отказался быть арбитром, моя сестра в самом деле дала отдельное объявление. Между бараниной и сыром она тайком от всех продиктовала по телефону несколько строчек, которые стали мне лучшим прощальным подарком:
Брижит Лормо, она же Бриджи Уэст,
потеряла любимого брата
Жака Лормо,
свободного художника,
о чем и сообщает с глубокой печалью.
Похороны состоятся в сугубо семейной обстановке.
Цветов и венков не приносить.
С победным злорадством повесив трубку, она вернулась к сыру. Представляю реакцию наших поставщиков и клиентов завтра утром, когда они развернут «Дофине либере» и будут вынуждены выбирать между двумя противоречащими одно другому сообщениями или же допустить, что у меня был тезка и однофамилец, умерший со мной в один день. Красота! Похороны будут под стать всей моей жизни. С самой женитьбы я, как говорят о доме, нарушающем общую линию улицы, выламывался из ряда, и все попытки Фабьены вправить меня заканчивались сокрушительной неудачей. Скандальная шуточка с некрологами должна, по мнению моей супруги, повергнуть общество Экса в шок, на самом же деле ее расценят как очередную и последнюю мою шутовскую выходку, этакий розыгрыш вроде посмертного извещения о дешевой распродаже, и к нам хлынет народ. В разгар стилистических разногласий между Брижит и Фабьеной над тарелками остывающей баранины на лестнице появился Люсьен. Вышел из своей комнаты и неподвижно стоял наверху в своей кургузой красной пижамке – сжав зубы, слушал, как накаляется разговор. Мне вдруг представилось, как в прошлые зимы, перед Пасхой, за тем самым ореховым столом, где сегодня меня осыпали высокопарно-скорбными словесами, сидел я сам и расписывал сваренные вкрутую яйца, превращая их в смешные головки. А Люсьен вот так же, как сейчас, стоял на лестничной площадке и пытался разглядеть мои потайные художества. Бедный мой малыш! Я никогда уже не буду прятать от тебя крашеные яйца. И тебе не придется наблюдать, как, повторяя из года в год неизменный ритуал, твой отец все больше меняется сам и делается стариком; не придется ради него разыгрывать из себя доверчивого дурачка, как когда-то приходилось мне ради моего отца. За этим же столом, который стоял у нас еще в Пьеррэ, он рисовал ночью на скорлупках круглые глазищи и здоровенные носы, а рано утром звонил в саду в колокольчик и кричал: «Пасхальная курочка снеслась!» Я же вскакивал с постели, хватал корзинку и бежал вниз по лестнице, а за мной Брижит: она незаметно подкладывала крашеные яйца в кусты, где я должен был их находить.
Эх, Люсьен… Кто же распишет тебе через три месяца пасхальные яйца? Вряд ли дед, с которым у тебя холодно-почтительные отношения, тряхнет стариной и возьмет мою кисточку. Неужели на этом столе больше никогда не будет акварельных пятен? Глупо, но именно эта немудрящая картинка заляпанного стола, которая никого не заставила бы и слезинку уронить, меня внезапно пронзила и протрезвила. Я, кажется, в первый раз до конца понял, что больше не оставлю никаких следов на земле. И задумался, для чего продолжаю это свое бестелесное существование. Для чего и для кого.
На улице пошел снег. Белые искорки не сразу тают в рыжей шевелюре мэтра Сонна. Он здоровается, выражает соболезнования, ему предлагают баранину – еще немного осталось. Прежде чем приступить к исполнению того, зачем пришел, он желает поклониться моему праху. Мы знакомы еще по лицею в Грези- сюр-Экс, вместе учились все четыре года. Он собирался податься во «Врачи без границ», а мне прочили блестящее будущее в абстрактной живописи. А вышло так, что ему, как и мне, пришлось пойти по отцовским стопам. Он стал нотариусом, я – скобянщиком, и вот уже пятнадцать лет мы оба старательно избегали встреч.
– Он выглядит так мирно, правда? – произносит Одиль. Она играет роль почетного эскорта при госте, пока Фабьена разогревает мясо.
Альфонс притопывает на месте, еле сдерживая из учтивости нетерпение и выразительно поглядывая на дверь – пожалуйте туда, к столу! Когда они вошли, он стоял наклонившись ко мне и быстро отпрянул, прижав палец к губам. По тому, как раскраснелись его щеки и сузились в щелочки глаза, я догадался, что он рассказывал мне об одном из своих последних амурных подвигов. В восемьдесят с лишком он все еще каждый раз, когда хорошенькая клиентка говорит ему, что на вид он мужчина хоть куда, отвечает: «В этом смысле у меня все в порядке. Вот память подводит – это да». Начало его любовных похождений приходится еще на время жизни в женском монастыре. Боготворя несравненную Жюли Шарль, чья чахотка вдохновила его приемного праотца Ламартина на гениальные строки, он решил пойти по его стопам. И когда одна из сестер подхватила зловредный кашель, он пробрался к ней в келью и грубо покусился на коленопреклоненную праведницу. Альфонсу было тогда четырнадцать лет. Из монастыря его выставили в два счета, и он стал кочевать с толстенным томом стихов под мышкой с фермы на ферму, нанимаясь в работники. Как правило, к осени, когда начинался сезон бронхитов, его каждый раз прогоняли вон. На какое-то время его поиски возлюбленной прервала война. Но вот его демобилизовали, наградили орденом,