глаза вернули кому-нибудь зрение. Это неосуществленное желание – единственное, о чем я жалею отсюда, из предположительной вечности. Целехонькое, исправное тело пропадает даром – вот вопиющая неблагодарность, глубоко противная моему существу. Сколько я ни говорил себе, что это не моя вина, что главное – само намерение, тягостное ощущение невыполненного долга не отпускало. Как будто, раздав свое тело по кусочкам, я мог бы хоть как-то отплатить за сохранность сознания.
Теперь, когда по милости какого-то нотариуса, не умеющего надеть цепи на колеса, моя телесная оболочка обречена гнить целиком, мне почти стыдно за избыток жизненных сил наполняющих меня в присутствии близких. Стыдно, что я еще здесь – волнуюсь, переживаю, сержусь, даже улыбаюсь.
Да, несмотря на все что они скажут или сделают, несмотря на разочарования, измены, на неудобную бесплотность и предстоящее забвение, я люблю жизнь, все еще люблю, и хочу оставаться на земле – потому, наверное, и остаюсь.
Мне бы еще средство помочь тем, кто зовет меня, перелить им свои мысли – последнее, что у меня есть, – и я был бы счастливейшим из мертвых.
Из-за неоновых вспышек «Топ-Спорта» мое зрение стало мигающим, завитки серого дыма от задутых свечей скачут на полосатом фоне опущенных ставней. Без бодрого аккомпанемента вязальных спиц мадемуазель Туссен вздохи маятника кажутся мрачными и тонут в гнетущей пустоте. Я что, должен продолжать бдение у гроба в одиночестве? Видеть не могу эту гримасу от Бюньяров. Чертовы гримеры – из-за них на сетчатке и в памяти близких вместо моего настоящего лица останется насквозь фальшивая физиономия самодовольного болвана с загадочной ухмылкой. От всего этого становится неуютно, одиноко и хочется поскорее от себя уйти.
Что мне стоит в моем нематериальном и, как я имел возможность убедиться, летучем состоянии, вместо того чтобы торчать у собственного изголовья, удрать – нанести ответный визит тем, кто почтил меня своим присутствием?
Пытаюсь максимально расслабиться, приготовиться к отбытию в неизвестном пока направлении, отдаться притяжению того или той, в чьих мыслях обо мне содержится больше всего печали, любви или сочувствия…
И почти тотчас оказываюсь в неоновом же, но сплошном, немигающем свете. Красном – от вывески бара «Уэлш-паб». Местечко, знакомое с юности, – тут, по соседству, школа парусного спорта. Отец оставил машину на стоянке у гавани и спустился вниз к озеру, к дороге вдоль берега, проходящей между рядом платанов и шеренгой поскрипывающих снастями яхт. Снег уже не падает, на земле лежит рыхлый белый слой, в который вминаются ботинки. Отец прохаживается взад-вперед под голыми заиндевевшими деревьями в лунном свете смотрит на проступающую сквозь облака скалу Кошачий Зуб; прожекторы высвечивают там силуэт аббатства Откомб, покинутого монахами, – их выкурили оттуда озорницы, повадившиеся загорать голышом под окнами обители. Так что григорианских песнопений здесь больше не услышишь, осталась только сувенирная лавка.
Одинокая прогулка продолжается, отец бредет вдоль берега, останавливается, прислоняется к балюстраде, спускается к воде. Медлит, колеблется, боится, надеется, гадает… В общем, оттягивает момент, когда вернется домой и прослушает мою кассету. Я изо всех сил пытаюсь внушить ему не делать этого, но контакта по-прежнему нет, остается только кружить снаружи. Он ежится от холода, плотнее кутается в куртку. Может быть, он воспринимает меня как сквозной ветер? Наконец, подняв воротник, он возвращается к машине и садится за руль. Автомобиль проседает на гидравлических рессорах, а когда отец включает зажигание, снова поднимается, словно бы с колен. На полу у заднего сиденья валяется забытый мешок с картошкой, из него сочится и впитывается в коврик коричневая жижа.
Мы едем к центру. Мне довольно трудно удерживаться здесь – притягивает явно ощутимый поток любви, волны добрых слов достигают слуха сквозь шум мотора и увлекают за собой. Но я не поддаюсь. Это голос Альфонса – он расхваливает меня, сидя с Брижит в своем домике у вокзала. Ублажать себя сейчас не время. Мое место рядом с отцом, я должен разделить его терзания, надежду, тревогу и уверенность в том, что он вот-вот услышит меня и я скажу ему что-то важное, прежде чем окончательно превращусь в единицу хранения, видеофильм, смонтированный из отдельных кадров и диапозитивов, – интересно, на сколько времени я потяну? Моим пристанищем, более долговечным, чем гроб, станет коробочка с этикеткой «Жак», содержащая пленку на 240, 180 или 120 минут. Пустяк по сравнению с тридцатью коробками маминой экспозиции, разложенной по месяцам и занимающей целую полку. Меня отец снимал мало. И сейчас это его, я чувствую, мучит.
Поворот на Сен-Жозеф, огни стройплощадки. В ослепительном свете прожекторов патетически воздели обнаженные ветки яблони, а рядом краны, экскаваторы, дорожные катки, со всех сторон обступившие запущенную ферму. Когда я был маленьким, здесь было образцовое хозяйство на швейцарский лад: чистенькие племенные коровы, фруктовые деревья с ленточками для отпугивания птиц. Жанна-Мари Дюмонсель держала марку и настаивала на том, чтобы муж и сыновья пользовались для изготовления сластей только «домашними» продуктами – свое молоко, свои сиропы и т. д. Но после смерти главы семейства и кризиса, поразившего в середине семидесятых годов кондитерский цех в связи с модой на похудание, ее рвение иссякло и отец купил у нее ферму, чтобы поселиться там на старости лет, но при этом не поинтересовался автодорожными проектами. Он задумал устроить там маленький рай, развести кучу живности для внуков, но этой мечте не суждено было осуществиться. Когда началась стройка, разбежались даже куры. И теперь, после пятнадцати лет затишья, снова загрохотали бетономешалки – возводится антишумовое заграждение, которое заодно навсегда отгородит нас от солнца.
Я нарочно говорю «нас».
Папа въехал в ворота – он оставил их открытыми, когда утром рванул в магазин. Альфонс придерживался тактики выдавать информацию постепенно и для начала сказал ему, что мне стало плохо. Машина остановилась у пересохшего колодца. Разбухшая дверь дома, как всегда, с трудом поддается и безбожно скрипит. Отец зажег свет в просторной кухне, которая служит ему жилой комнатой, кинолабораторией и ванной, подошел к столу и застыл, глядя на свой брошенный впопыхах завтрак. Недопитое молоко, надкушенный ломтик хлеба с растаявшим маслом. Значит, когда он прожевывал первый кусок, я еще был для него жив – дикая мысль!
Не снимая куртки, он вынул из кармана кассету с надписью зеленым фломастером «Папа» и вставил ее в стереокомбайн, который я подарил ему в прошлом году. Один из немногих подарков, которыми он пользуется. Обычно же только приоткрывает уголок коробки, благодарит, снова запаковывает и засовывает подаренную вещь в большущий шкаф. Там скопился целый склад: каждый день рождения, праздник отцов, каждое Рождество представлены мобильным телефоном, грилем, прочей бытовой техникой, художественными альбомами, двумя сервизами – для коктейля и кофейным, халатами… Все рассортировано по секциям с аккуратными бирками «от Брижит», «от Фабьены и Жака», чтобы, когда придет время раздела, между наследниками не было никаких недоразумений и каждый мог забрать свое добро. А я вот оказался не столь предусмотрительным…
Папа сел и, волнуясь до дрожи, стал ждать, пока прокрутится конец и начнется запись. Чего именно он ждет сейчас, в эти секунды? Теплых слов, признаний, просьб, упреков? Его сокровенное желание мне известно: он надеется, что я попрошу его перебраться в наш дом, поручу заботиться вместо меня о