часов утра минувшего вторника – обычная, нормальная вещь, как у всех. Взлеты, падения, примирения, разлуки были лишь уроками, из которых я должен уяснить, что пора поставить крест на себе и своих близких и начать новое существование… В таком случае резко меняются представления о рае и аде: проклятые обречены сидеть в каком-нибудь злодее, мерзавце или дуре, а спасенные устраиваются в хороших людях.
Наверное, прежде чем окончательно выбрать Доминик, следует немножко подождать. Учесть ее предостережение – историю с купленным по эскизу домом. Но сама по себе тяга к кому-то постороннему – несомненно, шаг вперед. Всплывают и некие полузабытые признаки, подтверждающие, что я на верной дороге. Как только отошла Наила, к Доминик бочком-бочком, делая вид, что клюет какие-то несуществующие крошки, стала подбираться желто-зеленая птица. При каждом скачке на голове ее смешно трепыхался лихой хохолок. Уморительно серьезная, она похожа на неудавшийся рисунок, на некую помесь дрозда с попугаем. Доминик, подложив руку под голову, следит за ней глазами, вполголоса зовет. Птица сложным маневром – вбок и назад – приблизилась еще. Очень медленно Доминик протянула к ней раскрытую ладонь, и этот жест и последующие слова сразили меня.
– Привет, как дела? – тихонько сказала она. – Скучаешь?
Я вспомнил зимнюю ночь 78-го года, которую провел в Кавайоне, родном городе деда и бабушки. Они вернулись туда, когда моя сестра вышла замуж, а я настолько подрос, что мог жить один у нас дома в Савойе, которую они никогда не любили. Они привыкли к солнцу и тосковали без него. Вскоре после переезда, зимой 78-го года они умерли. Сгорели вместе с домом, тесно прижавшись друг к дружке, так же, как прожили всю жизнь. Как ни странно, я не очень горевал, хотя был очень привязан к этим вечным влюбленным, неизменно приветливым, улыбающимся, спокойным. Я старался быть похожим на них и чуждался мрачной вспыльчивости и лихорадочной восторженности отца. Смерть мамы они приняли с кротким смирением, возможно, потому, что остальные шестеро детей давно покинули их ради большого мира. Но главное, они так любили друг друга, составляли такое самодостаточное целое, что их сердца были обоюдно заполнены и места для других просто не оставалось. Вот почему смерть в один день представлялась мне не трагическим, а скорее закономерным концом. Кроме того, мне было всего семнадцать лет. Только когда родился Люсьен, я стал понимать, насколько мне их не хватает.
Ночью после похорон я пошел побродить по улицам, чтобы остаться одному и подумать о них спокойно, так, как они заслуживали. И вот тогда на углу пустынной улицы мне встретилась собака. Хромой пес без ошейника, помесь овчарки с кем-то еще, изможденный, старый и абсолютно мирный. Я не сказал ему ни слова, но он увязался за мной, впрочем, не заискивая и сохраняя достойную дистанцию. Из гордости, стыдливости или хитрости он делал вид, что не нарочно идет за мной по спящим улицам, а вынюхивает какой-то след, который случайно совпадает с моим маршрутом. Я включился в игру и стал резко менять направление, сворачивать назад, описывать круги. Каждый раз пес, перебегая от фонаря к фонарю, от урны к урне, довольно быстро снова нагонял меня. И вдруг с ничуть меня не удивившей ясностью я подумал о деде. Та же ненавязчивая внимательность, притворное равнодушие, настойчивость без нажима. Обернувшись на ближайшем углу, я попробовал негромко позвать: «Деда!» Пес никак не отреагировал. Но у меня бешено стучало в висках, чувство уверенности распирало грудь. Я явственно ощущал, что дед здесь, рядом, в этой псине. Чудесное, необъяснимое ощущение. В то время в свете только что пройденных школьных курсов естественных наук смерть представлялась мне рассеянием отдельных клеток и химических элементов, душе же в этом процессе отводилась роль своеобразной пыльцы. Эту «пыльцу» вдыхали оказавшиеся поблизости люди, собирали пчелы, клевали птицы, щипали коровы, и умерший, внедряясь таким образом в другие существа, обогащался их опытом. Каково было процентное содержание субстанции моего деда в теле бродячей собаки? Пусть всего лишь полпроцента – этого достаточно, чтобы я чувствовал его приветливую улыбку, значащую куда больше ненужных бурных излияний.
Я находился на холме Сен-Жак, белые прожекторные лучи выхватывали из тьмы силуэты безжалостно подстриженных олив. Этот призрачный пейзаж будил во мне радость, вкус к жизни, а тут еще влюбленные парочки в кустах фыркали, слыша, как я благодарю драного хромого пса за все, чем ему обязан: за то, что умею ценить хорошее вино, полуденный отдых, тонкую иронию… Это он научил меня видеть разные фигуры из облаков, обращать внимание на хорошеньких девушек, строить шалаш, разжигать костер, следить за пчелами… Мелким вещам, в которых можно найти утешение едва ли не от всех бед.
В гостиницу я вернулся на рассвете. Центральный вход был еще закрыт, но у меня был ключ от бокового. Пес по-прежнему бежал за мной. Я остановился перед дверью – он тоже. И выжидающе застыл, отвернув морду в сторону. И тут малодушие – или здравый смысл – взяло верх. Я сказал ему, что животных в гостиницу не пускают и что я все равно завтра уезжаю. И бросил платановую ветку, чтобы он за ней побежал. Пес не двинулся с места. Тогда я приоткрыл дверь, быстро вошел и захлопнул ее за собой. Стоя с другой стороны, прислонившись к створке лбом, я в первый раз услышал его голос – протяжный, тоскливый, на одной ноте вой, который три ночи не давал мне уснуть. И еще долго я корил себя за то, что тогда не впустил его.
– Как его звали, этого твоего лавочника?
– Жак Лормо.
Наила искупалась и легла на песок обсыхать, спугнув желто-зеленую птицу. Разговор надолго прервался. Разомлевшая на солнце Доминик лежала с закрытыми глазами. Наконец она лениво спросила:
– Ваше агентство имеет дело с гостиницами «Куони»?
– Смотря где. На Маврикии, например, у вас не лучшие цены.
– Просто мы не халтурим.
Поднялся ветерок, зазвонил колокольчик, и турагенты в бермудах или парео озабоченно потянулись на лекции.
– Может, и нам с ними поскучать? – томно потягиваясь, спросила Наила.
– Зачем? Успеем наскучаться на том свете.
Наила, припоминая свою картину, рисует на песке три хижины и плот, а Доминик погружается в сон. Я оставляю ее.
Куда подамся теперь, не знаю, но, расставаясь с Доминик, я испытываю знакомое по прошлому сладостное чувство, которое всегда любил продлить, – предвкушение давно обещанного свидания.
Разобрали не так уж много картин. Альфонс взял один натюрморт, папа – склеенную улитку в нашем саду в Пьеррэ, Одиль – бурю на озере, где я изобразил нас с Жаном-Ми на яхте. Люсьен перед уходом в школу попросил, чтобы оставшиеся картины поместили в его комнату, и сейчас Альфонс, страшно довольный, развешивает их по стенам, с пола до потолка, чтобы порадовать мальчика этим вернисажем. Фабьена объясняет все это Гийому Пейролю, тот пришел в трейлер с опозданием, запыхавшись, весь в снегу.