блоку. Он без труда мог растолкать спящих соседей, чтобы лечь на свое место. Йеф перепробовал много профессий. Он занимался боксом («Ну и досталось мне тогда, черт побери!»), работал в Антверпенском порту, а потом решил добровольно поехать на работу в Германию. «Жена крестьянина, – рассказывал Йеф, – так и не разобралась, кто у нее в постели. Во вторую ночь моего пребывания на ферме я уже перебрался к ней. Эти мофы ни черта не понимают в любовных делах. Она была без ума от меня и все время совала мне лучшие кусочки».
Но кто-то выдал Йефа, и за свои любовные похождения он попал в Дахау.
Это был крепкий орешек. Может быть, поэтому я искал у него защиты. Его не интересовала политика, и в военных делах он разбирался плохо. Йеф был человек без принципов. Он мог говорить лишь о еде, выпивке и женщинах. Затевать с ним серьезный разговор не имело смысла. И все же долгое время он был самым близким моим другом. Такое нередко случалось в концлагере.
Мы были знакомы дней десять, когда вдруг сильному, крепкому Йефу понадобилась моя помощь. Я попал в Дахау, пройдя Бегейненстраат и Байрет. Поэтому у меня переход от нормальной жизни к лагерной произошел постепенно. Но Йефа бросили в концлагерь, вырвав его из благополучной жизни на ферме. Он потерял равновесие, быстро начал худеть и через неделю захворал. Я думаю, у него началось воспаление легких. Он беспрерывно кашлял, одежда была влажной от пота. Надо сказать, что в тифозных блоках люди подолгу не болели – они были так истощены, что уже не осталось сил болеть. Если кто-то простуживался, то однажды утром он уже не мог встать и умирал.
Но Йеф еще мог сопротивляться. Он был очень болен, а в блоке никто не имел права болеть. Либо жизнь, либо смерть, третьего не дано. Можно было попроситься в лазарет, но Иеф не хотел об этом и слышать: «В больнице я погибну, парень». Он остался в блоке и подчинялся законам блока: выходил утром на поверку, поднимался за кофе, выходил вместе со всеми на прогулку, днем вставал за супом, вечером за хлебом. Недели две я помогал ему, таскал на своей спине повсюду. Он весил больше меня, и я обливался потом. Я кормил его, когда он не мог есть сам, помогал держаться на ногах, когда у него не было сил стоять. Я спас тогда жизнь человеку и только потом понял, что сделал это из эгоистических соображений. Я спас его потому, что не хотел потерять его для себя.
Жизнь в блоке № 19 была сплошной мукой.
День начинался с утренней поверки. Для заключенных свободных блоков она проводилась на лагерном плацу, в тифозных блоках – на площадке между двумя блоками.
Поверка начиналась в три – в половине четвертого ночи. Охранники врывались в бокс и кричали: «Подъем! Выходи! Быстрее! Быстрее!» Они подгоняли нас кнутами, и мы, заспанные, с трудом сползали с наших нар. По утрам всегда было ужасно холодно. Ночью у нас часто пропадали деревянные башмаки, и тогда приходилось стоять на снегу босиком. Случалось, что в строю оказывались полуодетые или совершенно раздетые люди, хотя мы старались ложиться спать в одежде.
Нам приказывали строиться по десяти в ряд. Десять рядов по десять человек составляли колонны по сотне. Старосты боксов загоняли нас в строй.
Прежде чем начать нас считать, старосты боксов долго спорили друг с другом: какое количество «штук» должно быть на поверке. Обычно они расходились в цифрах. И не мудрено было ошибиться, так как вместо умерших ежедневно поступали новые люди. Спорили о том, сколько умерло, сколько находилось в лазарете и сколько осталось в живых. Когда цифра была наконец установлена, начиналась бесконечная поверка. Стоявшему в начале первого ряда всегда доставались удары старосты бокса, считавшего людей. «Десять- двадцать-тридцать». Результат никогда не совпадал с нужной цифрой. Начиналась путаница, приводившая охранников в бешенство.
Через полчаса или через час царил уже полный хаос. Старосты носились вокруг колонны, кричали, размахивали руками и, в конце концов, начинали все сызнова.
В темноте было трудно разобраться, и в некоторых рядах оказывалось по девять человек, в других – по одиннадцать. Горе бедняге, оказавшемуся одиннадцатым. Удары сыпались на него градом. Не меньше попадало и заключенному, стоявшему девятым, хотя этот-то был совсем уже ни при чем.
Все знали «лучшие места» в ряду: пятое или шестое. Из-за них по утрам начиналась борьба. Каждый стремился побыстрее занять «лучшее» место.
Несколько дней подряд и я, таща Йефа на спине, старался занять хорошее место. Если у меня кончались силы – некоторые поверки длились часами, – мы ставили Йефа на ноги и подпирали сзади и спереди, причем я крепко держал его за руки, лежавшие у меня на плечах.
Жив ли ты, Йеф? Где ты?
Смертность в блоке № 19 росла с каждым днем. Смерть в концлагере была обычным явлением. Все происходило очень быстро. Еще вечером человек стоял вместе со всеми на вечерней поверке, а утром был уже мертв. Дежурные по боксу раздевали покойника. Каждый раз поражала ужасающая худоба узников. К ноге умершего привязывали бирку и вытаскивали его на улицу. Там покойников складывали рядом, и они лежали, пока их не забирал «мор-экспресс».
Я видел покойников. Но я не смотрел на них. Я боялся смотреть. Я думал, что стану похож на них, если посмотрю. Мертвецами становились заключенные, с которыми еще вчера вечером кто-то спорил за место в уборной, с которыми еще вчера днем кто-то ссорился из-за того, что их кусок хлеба казался больше, а суп гуще. Я не видел смерти, так как не хотел смотреть. А умиравшие, видимо, испытывали какой-то стыд и уползали умирать в темный угол, как животные.
Мы и в самом деле в чем-то становились животными. Мы боролись, чтобы сохранить достоинство, дружбу и солидарность. Но все мы пережили момент, когда сохранить это достоинство становилось невозможным. И тогда нас уже не тревожило ежедневное исчезновение знакомых лиц и не волновала чужая судьба. Исчезли Жак ван Баел, Франс ван Дюлкен, Тавернье, Луи Перар. Я их больше не видел, значит, они умерли. Мы тупели и становились эгоистами. Из-за пустяков вспыхивали ссоры, иногда обессилевшие люди набрасывались друг на друга как смертельные враги. А через несколько дней они лежали рядом мертвые на снегу.
Одним из первых уроков концлагеря был вывод, что не следует попадаться охранникам на глаза. Попасться на глаза означало по меньшей мере быть избитым. Если в какой-то день доставалось несколько ударов – этот день считался хорошим. Сложность заключалась в том, что никогда нельзя было заранее угадать, попадешься ты сегодня на глаза или нет. За то, что выпил воды, полагалось двадцать пять ударов. Столько же за то, что не умылся утром. А мы испытывали панический ужас перед умыванием ледяной водой по утрам. Полотенец заключенным не полагалось, и приходилось с мокрым лицом и руками выходить на холод. Нас преследовало чувство неуверенности и постоянная боязнь совершить ошибку. Эсэсовцы поддерживали этот страх, а их приспешники в лагере следовали методу хозяев. Наказывали, если замечали, что у тебя грязные ноги. Наказывали, если одежда не в порядке (а она всегда была не в порядке). Наказывали, если на ногах не было башмаков. Иногда приходилось красть их у товарища с опасностью для жизни. Наказывали, если обращался к капо на «ты». Наказывали и за то, что ты называл его уважительно. Короче говоря, лучше было не попадаться на глаза. Для наказания достаточно было того, чтобы твое лицо не понравилось кому-то из начальства. Горе, если твой страх был замечен. Наибольшее удовольствие эсэсовцам доставляли издевательства над самыми робкими. Горе тебе, если ты носил очки. Плохо приходилось и тому, кто вылизывал миску, – тогда «грязную свинью» учили приличным манерам. А тот, кто не вылизывал, получал свою порцию издевательств как неряха.
Самым благоразумным было по возможности прятаться в толпе. Если окажешься на виду, это может стоить не только побоев, но и жизни. Смерть могла быть и очень легкой – от удара дубинкой по голове – и очень тяжелой, когда жертву клали в умывальне под ледяную струю. Смерть в подобных случаях наступала иногда только через час, и охранники с интересом наблюдали, сколько времени протянет «крематорская собака».
И пока начальство развлекалось подобным образом, мы ждали на холоде, стуча деревянными башмаками – те, у кого они еще были, – и стараясь никому не попадаться на глаза.
Но рано или поздно это все равно случалось.
Первый раз я по-настоящему попался вместе с двумя товарищами: с Йефом и Маурицем из Букхаута. На один паек хлеба мы выменяли сигарету и по-братски разделили ее на троих, так же как и два оставшихся пайка хлеба. Несмотря на наши ссоры и эгоизм, мы все-таки сохранили какое-то подобие стадного чувства, которое помогало нам существовать в этих условиях. Йеф, Мауриц и я некоторое время были неразлучны.