поднимавшихся в гору узеньких улицах, среди увядшей зелени, было необычайно людно и шумно; распряженные экипажи, говор почтальонов и кучеров, импровизированные трапезы – общая картина колоссального загородного пикника; только войска неподалеку наводили на более серьезные мысли.
Друзья старались держаться вместе, отдельными группами. Колло заблаговременно нанял в Сен-Клу на этот день целый дом, по приказанию Бонапарта. Этим воспользовался Талейран, не игравший в этот день никакой официальной роли; он на целый день водворился в нанятом домике, откуда, устроив себе там обсерваторию, он мог посылать советы и следить за событиями. Вокруг него собралось целое общество: Редерер с сыном, Деренод, Колло, Дюкенуа, адвокат Моро де Сен-Мери и знаменитый Монрон, жантильом в индустрии и великий делец, признанный любовник странной креолки, г-жи Амелэн (Hamelin), остроумный и забавный рассказчик, поражавший своей развязностью. “Я его люблю, – говорил про него Талейран, – за то, что он не бесконечно щепетилен”. – “А я, возразил Монрон, – люблю Талейрана за то, что в нем совсем нет щепетильности”. Монрон принес с собой большой запас веселья и хорошего настроения. Колло, как человек солидный, на всякий случай положил в карман пятьсот луидоров, которые могли пригодиться. Любопытно было послушать, что говорилось в этой компании. Моро де Сен-Мери “взвешивал события со всей добросовестностью нотариуса из комической оперы”. Деренод афишировал свои принципы и умилялся над судьбой оскорбленной конституции. Вначале над ним подтрунивали; потом его сетования надоели; его заставили замолчать.
Дворец невдалеке быстро наполнялся. Революция обобрала его, но не опустошила: позолота, картины остались нетронутыми; там и сям, среди массивных орнаментов, блистало солнце Людовика XIV с своим надменным девизом. Во времена директории в этом дворце давались общественные балы; тогда иллюминовали сады и танцевали в оранжерее. Но тяжелые времена и непостоянство моды все унесли с собою. Теперь в пустой дворец, холодный, как все нежилые помещения, съезжались все государственные власти, чтобы разбить там свой походный лагерь. Депутатов все прибывало, а деваться им было некуда. Масса обойщиков и декораторов работали, не покладая рук, над убранством залы заседаний, инспекторской залы и другой – для генерального штаба. Во двореце на постах были расставлены гренадеры законодательного корпуса; они же несли службу ординарцев, но большинство их были выстроены двумя шпалерами на парадном дворе, а позади их несколько взводов армейских гренадеров. По дворцу сновали офицеры, но среди мундиров виднелись всякого рода костюмы, так как нужно было до конца соблюсти формы и, уважая публичность заседаний, допустить известное количество зрителей. Уверяют, будто вожаки набрали подложных людей из народа, чтобы иметь свою публику; с другой стороны, несомненно, что у якобинцев были среди публики свои люди. Местные обыватели и приезжие из окрестностей и из Парижа толпились у решетки, охраняемой часовыми, в надежде что-нибудь увидеть, создавая вокруг дворца атмосферу напряженного любопытства, говора и шума толпы.
Ниже, на переднем дворе, на идущей в гору подъездной аллее и в окрестностях замка собирались войска всех родов оружия. Там разбивали палатки, составляли козлы из ружей, располагались бивуаком отдыхающие солдаты, не препятствовали разглядывать тебя любопытным и охотно вступали в разговоры с буржуа. Они, по-видимому, были очень вооружены против режима, столько месяцев заставлявшего их терпеть лишения. Иные, ворча, предъявляли доказательства своей бедности – лопнувшие сапоги, заплаты на мундирах, прибавляя: а вдобавок еще и жалованье задерживают, хлеба мало дают, табаку ни понюшки. Целая рота курила одну и ту же единственную трубку, переходившую из уст в уста; она так и называлась – ротная трубка. Эти обнищавшие солдаты винили во всех своих невзгодах адвокатов и парламентских говорунов, по-военному срывая свой гнев на собраниях: “Пора вышвырнуть за борт (f…dehors) этих ораторов; они себе болтают языком, а мы, по их милости” полгода сидим без жалованья и без сапог; не нужно нам столько правителей”. – “Ах! будь здесь хозяином Бонапарт!”… Эти слова повторялись чаще всего. Зато один гвардейский офицер говорил депутату: “Будьте спокойны и положитесь на нас”.
В общем, войск было не так много: не считай гвардейского батальона, восемь-десять рот пехоты, по большей части 79-го полка; один эскадрон корсиканского полка Себастиани; один эскадрон 8-го драгунского полка; один эскадрон конных стрелков, один-два взвода артиллерии, – словом, как бы образчики всех войск, входящих в состав Парижской дивизии. Попозже подъехали человек 80 – 100 конных гренадеров директории, вытянулись в ряд высокие мохнатые шапки. Драгуны, с несколькими ротами пехоты, разместились на переднем дворе, вблизи замка; остальные войска стали эшелонами в направлении моста и реки для охраны апрошей.
Вот за мостом показалась карета, окруженная драгунами и конными гренадерами; она сворачивает влево, подымается по подъездной аллее, вот въехала во двор, остановилась; из нее выходит несколько офицеров – Бонапарт и его адъютанты: он, живой, ловкий, с несколько лихорадочной быстротой движений; его спутники с наружностью, не внушающей особенного почтения, – толстяк Гарденн, прихрамывающий Бертье. Их встречают криками: “Да здравствует Бонапарт!”, к которым примешиваются крики: “Да здравствует конституция!” Кричат депутаты и кое-кто из публики. На пути Бонапарта все войска салютуют ему; молодые солдаты с любопытством вглядываются в него и в памяти их запечатлеваются некоторые подробности: “Он был в небольшой шляпе и при небольшой шпаге”.
Войдя во дворец, он обходит посты, опрашивает генералов, осведомляется, все ли готово для открытия заседания, назначенного на полдень. Оказывается, ничего не готово; перевозка обстановки парламентской залы, приспособление помещений заняли более времени, чем предполагалось, и это вызывает досадную проволочку.
Чтобы понять, какие приспособления нужно было сделать, чтобы разместить собрание, надо представить себе местность, общий вид и расположение зданий: эспланада, большая в длину, чем в ширину, выходящая из чудного парка, сжатая между надвигающимися одна на другую террасами и крутыми уступами; на этой площадке замок и сад; главный корпус здания и два выдавшиеся вперед флигеля окаймляют собою внутренний парадный двор, переходящий в террасу, откуда открывается вид на леса и Сену, и Париж вдали – огромный безучастный Париж, о котором здесь идет спор; спереди внутреннего двора, немного вправо, другой двор, въездной, с воротами наружу; позади замка сад, закрытый постройками, – сад a la francaise, с глубокими перспективами зелени, окаймленный с одной стороны длинной стеной, с другой – аллеей высоких деревьев, уцелевших и поныне. Замок средних размеров, двор довольно сжатый и сад невелик; на этом-то небольшом пространстве и разыгралась вся битва, стиснутая и как бы сдавленная высокими каменными стенами, высокими деревьями и грабинником.
Лучшая зала во дворце, занимавшая в длину весь первый этаж правого флигеля, была отдана старейшинам; это была галерея Аполлона, вся расписанная и декорированная Миньяром. Ход в нее вел через салон Марса. Этот величественный вестибюль, внушительная перспектива галереи, блеск золота и пышность аллегорий, развертывающихся на стенах, роскошно задрапированные президентская эстрада и трибуна, правильные ряды стульев, наскоро навешанные ковровые портьеры, – все это придавало заседанию парадный, торжественный вид. У главного входа, внутри самой залы, в виде исключительной меры, поставили вооруженных гренадеров.
Для пятисот не нашлось иного помещения, кроме оранжереи, перпендикулярной пристройке к фасаду дворца, выходящей окнами в сад. Невидимый со двора обширный параллелограмм выдвигался из ряда построек, расположенных сзади правого крыла. Таким образом, оранжерея, отведенная для пятисот, являлась как бы продолжением галереи старейшин позади, в глубине; с одной стороны она примыкала к саду и тянулась параллельно высокой аллее, отделенная от нее расширявшимися посередине цветниками; другой стороной выходила на узкую дорогу, уцелевшую и поныне, сжатую между крутыми откосами.
Зала производила непривлекательное впечатление серой наготы, несмотря на правильные ряды колонн, поддерживавших громоздкую декорацию в величавом стиле Людовика XIV. Двенадцать окон, высоких и широких, выходили в сад, открываясь во всю длину, невысоко над землей; центральная дверь, также выходившая в сад, по-видимому была забита. Из дальнего конца залы виден был парк и различные угодья. В ближайшем ко двору конце была пробита дверь, служившая входной. Здание оранжереи и дворец не плотно примыкали друг к другу, но соединялись крытым ходом (tam bour), который теперь наскоро задрапировали коврами. Там был поставлен почетный караул. Депутаты, входившие со двора, могли проникнуть в свою залу, не выходя на воздух, в обход через коридоры, гардеробные и лестницы, так как нижний этаж, rez de chaussee дворца, вследствие наклона почвы, был ниже сада и оранжереи.
Отступая приблизительно на треть залы от двери, у четвертого окна возвышалась президентская эстрада; справа и слева два стола пониже, для секретарей; внизу трибуна с двойной лестницей. В остальной