Бонапарт, видимо, вне себя. Он носится в галопе перед войсками, то круто поворачивая, то останавливаясь, с трудом справляясь с своей лошадью, и все кричит, что его хотели убить. Вид его ужасен. От разных болезней, которыми он страдал, лицо у него вообще воспаленное, красное, усеяно прыщами; а тут, в эти только что пережитые им минуты смертельной душевной тревоги, он еще расцарапал его ногтями, так что на коже выступила кровь. Это подтверждает уже выдуманную кем-то басню о кинжалах, и слух, что Бонапарт ранен в лицо, несется во все концы, все дальше, дальше, доходит до Парижа.
Генералы, главный штаб, окружили вождя и повторяли его слова, прибавляя еще от себя. Мюрат не отставал от него ни на шаг, следя за тем, чтобы он не удалялся от главного места действия. Леклерк был вездесущ. Серюрье, командовавший на въездном дворе, повторял пароль: “Старейшины примкнули к Бонапарту, пятьсот хотели убить его”,– и, обходя ряды, рассказывал ужасные вещи. Потом, видя, что солдаты достаточно наэлектризованы и недалеко до взрыва, он, как старый хитрец-начальник, заботливо прибавлял: “Не трогайтесь с места, ждите приказа”,– зная, что иной раз, чтобы подбавить усердия людям, нужно делать вид, будто их сдерживаешь.
– “Солдаты, могу ли я рассчитывать на вас?” – повторял Бонапарт. И крики: “Да! да!” – дружными залпами вырывались из солдатских грудей. Возмущенные солдаты топали ногами от ярости, судорожно сжимали оружие; их обычная ненависть к “адвокатам” еще обострилась; раздавалась неистовая брань, проклятия по адресу депутатов-убийц. “Сейчас мы их образумим, – сказал Бонапарт. Он только вернулся на парадный, внутренний двор и там снова начал говорить. Каждая фраза его, почти каждое слово вызывало крики негодования у офицеров и гренадеров армии. Но гренадеры законодательного корпуса, составлявшие главную силу на этом дворе, все еще колебались, прикованные к месту сомнением и тревогой.
И как же было им не смутиться, когда высшее начальство обращалось к ним с самыми противоположными требованиями? Но следует представлять себе сцену разделенной надвое – впереди, т. е. у ворот замка, неподвижная гвардия; позади в оранжерее ревущее и беснующееся взаперти собрание. Между оранжереей и двором все же было сообщение; пятьсот делали все, чтобы заявить о себе из залы, где их хотели замуровать, подать голос, войти в соприкосновение со своей гвардией. По выходе генерала, несколько гренадеров осталось в зале. К ним гурьбой кинулись депутаты, уговаривали их, стыдили, силились привлечь на свою сторону. Речь Тало не пропала даром; отголоски ее проникли и за двери; вскоре за тем явился один гвардейский офицер предложить свои услуги совету, полагая, что его часть заодно с ним. Депутаты выходили из залы, пытались проникнуть во двор; другие высовывались из окон, жестикулировали, размахивали руками, силились подстрекнуть к бунту своих приверженцев. В саду, во внутренних коридорах, теперь для всех доступных, во дворе перекрикивались, переругивались, толкали друг друга группы разномыслящих. Гренадеров окружала толпа, в которой были свои приливы и отливы.
В этом беспорядочном метании проходили минуты, четверти часа, получасы. Уже недалеко до пяти; день быстро гаснет. В комнатах совсем стемнело. Над цветником поднимается ноябрьский туман, ползет по стволам обнаженных деревьев, заволакивает дали. Еще несколько минут, и неверный свет догорающего дня сменится тьмою.
Все чувствуют, что дальше тянуть нельзя. Из друзей Бонапарта трусы, колеблющиеся давно сбежали; храбрые, решительные, те, кто чувствует себя бесповоротно скомпрометированными, сомкнулись плотнее вокруг вождя. Лавалетт, стоявший на крыльце среди толпы народа, уверяет, будто узнал в одной из групп Талейрана, покинувшего свою обсерваторию, с его бледным, но мужественным лицом смелого игрока. Сам Лавалетт сознается, что если бы в эту минуту перед гвардией предстал энергичный, отважный вождь- диссидент, невозможно предугадать, какой бы оборот приняло дело. Но Журдан бродил в нерешимости, то входя в залу, то прогуливаясь вдоль решетки, опираясь на руку адъютанта. Ожеро, несмотря на свой задорный вид, не находил в себе обычной дерзости. К крыльцу тем временем подъехал Бонапарт, окруженный офицерами; его искаженное, налитое кровью лицо плохо скрывало бурю, кипевшую в его душе.
Фарг не принес ему декрета старейшин. Фарг нашел своих коллег в полном сборе; они словно приросли к своим стульям, испуганные криками, беготней в нижнем этаже и шумом внизу. Он патетически изобразил им картину покушения и поверг их в ужас своим рассказом, но не вдохнул в них решимости. Наконец, объявив заседание закрытым, они вынесли самое что ни на есть парламентское и практически ничего не стоящее решение: вместо правительства, учредили комиссию. Этой комиссии из пяти человек поручено составить доклад и предложить соответствующие меры. Это было все равно, что ничего – возобновление бесплодных дебатов, и только. Становится все очевиднее, что старейшины сами по себе ничего не сделают; от них требуют импульса, а они ждут его извне.
В совете пятисот положение опять обострилось. Якобинские вожаки знают, что гвардия под ружьем, но однако не трогается с места, и становятся отважнее в своей ярости. Люсьен, однако, наконец, добился слова. “Я должен заметить, что здесь подозрения возникают с большой быстротой и с малым основанием. Неужели один шаг, хотя бы и неправильный, уже заставил забыть столько услуг, оказанных свободе?” – “Их не забудут”, – отвечают несколько голосов. – Люсьен: “Я требую, чтобы прежде чем предпринять что- нибудь, вы вернули сюда генерала. – Мы не признаем его! – Когда в этой палате восстановится спокойствие и необычайное, неприличное возбуждение, проявившееся здесь, уляжется, вы воздадите должное, кому оно подобает по праву”.—“К делу! к делу!” – ревут якобинцы, яростно требуя объявления Бонапарта
Потеряв надежду заставить себя слушать, Люсьен прибегает к жестам, к мимике, разыгрывает целую сцену. Он быстро сбрасывает с себя тогу, швыряет ее на пол трибуны, за нею ток и шарф с золотой бахромой, и, придав необычайную звучность своему от природы немного глухому голосу, кричит: “я должен отказаться от надежды быть выслушанным, а так как меня не хотят слушать, я слагаю с себя на трибуну, в знак прискорбия, знаки народной магистратуры”. На минуту собрание ошеломлено этим театральным эффектом. Несколько человек бросаются к Люсьену, уговаривают его снова вернуться на президентское место. Другие, желая во что бы то ни стало предотвратить роковую развязку, наоборот, кричат: “Над свободой учинено насилие; совета не существует более; президент, закрывайте заседание!” Но голоса якобинцев преобладают, дают тон, и нестройные крики и ругань тонут в оглушительном, все разрастающемся: “Вне закона!”
Уже несколько минут Люсьен надеялся только на вмешательство извне. Разглядев в толпе депутатов, топтавшихся около трибуны, человека надежного, инспектора залы, генерала Фрежевилля, он наклонился к нему и прошептал, поручая передать это брату: “Надо прервать заседание; еще десять минут, и я уже ни зa что не отвечаю!”
Фрежевилль выскользнул вон из зала и выполнил поручение. Неужели нужен был этот сигнал бедствия, чтобы Бонапарта осенило, наконец, вдохновение, чтобы в мозгу его родилась блестящая мысль? Как бы то ни было, генерал наконец придумал, что нужно сделать. Он понял, какое впечатление он может произвести на гренадеров, если ему удастся вытащить Люсьена из печи огненной, заручившись авторитетом президента, законного главы совета пятисот. Надо похитить Люсьена. Задумано, сказано, сделано!
Одни гренадерский капитан получает приказ, взяв с собою десять человек, войти в залу. Он входит с громким криком: “Да здравствует республика!” Крик этот отраден собранию: без сомнения, это армия пришла отдать себя в распоряжение закона; на время страсти улеглись. Капитан без труда доходит до трибуны; за ним вооруженные гренадеры; он одним прыжком очутился на верхней ступеньке, сказал что-то глядящему на него сверху экс-президенту Шазалю, затем повернулся к Люсьену, все еще цепляющемуся за перила, и пригласил его следовать за собою. Люсьен, изнемогающий от усталости, не двигается с места, как будто не понимает, в чем дело; офицер настаивает; Люсьен не противится. Тогда офицер, став сзади него, берет его под руки, насильно поднимает и ставит на землю у подножия трибуны посреди гренадеров. Те тащат президента вон из залы и ведут его через весь замок на двор, к брату.
Собрание смущено, поставлено в тупик этим исчезновением. Вбежавший с улицы депутат твердит о неминучей опасности; он слышал, как ударили сбор, видел, как засуетились солдаты. Действительно, около Бонапарта энергически стягивают войска; на первом дворе Серюрье с обнаженной шпагой в руке разжигает солдат; драгуны, пехота на террасе двинулись, словно готовые ворваться во двор; на парадном дворе вокруг все уже грозно зашевелилось, как вдруг там показывается Люсьен в центре кучки гренадеров. Его встречают оглушительным криком.