или раболепной угодливостью; другие с оговорками, угрюмо и мрачно. Были и такие, где власти совсем не откликнулись на извещение. Но эти слабые попытки оппозиции тотчас же заглохли перед явным сочувствием или инертностью масс. Если в первый момент весть о новой революции – как раз теперь, когда после ряда внешних побед наступило нечто вроде затишья – несколько удивила и взволновала народ, то одобрение не заставило себя ждать. Ни в одном документе не отмечено, ни в одном городе, округе, местечке, ни в одном уголке Франции – мы, конечно, не говорим о западе, где гражданская война была в полном разгаре – нигде не замечалось и попытки сопротивления со стороны настоящего народа, поселян или буржуазии, движения в защиту униженных учреждений и против восходящей звезды Бонапарта.
Правда, кое-где зашевелились было клубы, но эти особняком стоявшие группы, ненавистные населению, скоро почувствовали свое бессилие. К тому же, военные, власти и войска горячо встали на защиту переворота; они хотели республики, но только республики Бонапарта, и это импонировало прочим. Так было в Тулузе, многолюдном городе, внушавшем серьезные опасения. При первых же слухах о перевороте клуб, с которым часть городских властей находила необходимым считаться, объявил непрерывное заседание и поднял крик: К оружию! Но тут заговорили войска, с комендантом во главе, и очень энергично; власти, вынужденные покориться, обнародовали закон, хотя и неохотно и без всякой помпы.[705] Тем временем прибыл из Парижа Ланн, принял начальство над войсками, объехал весь район, рассеял сомнения честных республиканцев, и спокойствие водворилось снова. Приблизительно так же обошлось дело в других городах и местностях, где преобладала красные комитеты. В общем, на всей французской территории сопротивление якобинцев свелось почти на нет. Члены клуба, на словах уже четыре месяца готовые к бою, прикусили языки перед первым же энергичным шагом противника.
Зато среди городского населения страшно волновались и очень агрессивно выражали свою радость совсем иного рода группы, тоже бурливые и шумливые, – воинствующие реакционеры, союзы молодежи, банды мюскаденов и контрреволюционеров, которые с дубинкой в руках боролись против последовательных попыток воскрешения якобинства. Большинство из них были, в сущности, роялистами, хотя они выставляли себя просто-напросто антиякобинцами и боролись против революции во имя ее же принципов. События в Сен-Клу, на первый взгляд, направленные против революции, опьянили их надеждой. Они думали, что час их настал, и во многих городах, в свою очередь, начали разыгрывать роль господствующей факции.
Бордо был весь охвачен реакцией. Вести из Парижа пришли 24 брюмера. Первый день был весь отдан радости; чтение бюллетеней в общественных местах и театрах вызывало взрывы рукоплесканий вперемешку с шиканьем и свистками по адресу изгнанных депутатов. На другой день в театрах публика потребовала злободневных куплетов; полицейский комиссар воспротивился; поднялись крики, шум; зрители взбунтовались; в интересах восстановления порядка генерал, командующий местными войсками, принужден был сдаться на просьбы публики и отменить запрещение. Тем не менее город был наэлектризован и, по- видимому, не намерен больше терпеть установленной власти.[706] Клермон-Ферран наблюдал сцены в том же роде; публика в театре не хотела слушать марсельезы и требовала бонапартки.[707] В Нанси толпа граждан своею властью заперла якобинский клуб и прибила саван к дверям. В Верхней Савоне правительственный комиссар пишет: “Уж не думают ли якобинцы присвоить себе плоды 18-го и 19-го? Они угрожают республиканцам, повергают в трепет покупщиков национальных имуществ, говорят о короле и о старом режиме.[708] В Канне произошла как бы перетасовка партий, вследствие которой реакционеры всплыли наверх. Во множестве округов и местечек происходили шумные манифестации, нападений на чиновников, и поведение Парижа, который за последние дни тоже начал подавать голос, поощряло это движение.
Почти повсеместно народная масса была на стороне своих вождей; из страха и отвращения к игу революционеров народ, казалось, готов был идти на буксире за роялистами. Когда пало правительство гонений, все французы, чьей безопасности оно угрожало или нарушило ее, все разоренные им, преследуемые, униженные, обращенные в илотов[709] – таких были сотни тысяч – испытывали радость освободившихся узников. Они рукоплескали тем, кто яростно восставал против продажных душ и угнетателей-чиновников, против явных и тайных властей, против клубов и комитетов, против суровости республиканского законодательства и его раздражающих мелочных придирок, против всех форм революционной тирании, теперь шаткой и сбитой с позиции. В 1789 г. мы видели самопроизвольное нарождение анархии; теперь также самопроизвольно нарождалась реакция, грозя перейти в другой вид анархии – в бред возмездия.
Бонапарт тотчас почуял опасность, ибо он прежде всего не хотел, чтобы имя его стало синонимом реакции. Задуманный им план будущего был великий, спаcительный план, – тот же, что у королей и политиков некогда создававших и пересоздававших Францию. Освободившись от партий, он пойдет прямо к народу, к массе, к миллионам французов, у которых нужд больше, чем мнений, которые просто мечтают о внутреннем и внешнем мире, и о мире религиозном. Он завоюет их преданность обеспечив им эти блага. В основу своего правления он положит народное довольство и будет строить на этом фундаменте. В покоренной и объединившейся массе потонут и расплывутся те сотни и тысячи, которые кинулись в гражданские распри под влиянием скорби и гнева, больше под влиянием минутной экзальтации, чем из принципа и по твердому убеждению, составленному заранее; таким образом, он лишит партии самой их сущности, их настоящей силы, и тогда ему придется иметь дело только с вождями без войск, или с отдельными смутьянами. И этих он будет бить, бить беспощадно. Выбрав из всех партий людей, могущих быть полезными государству, он объявит забвение, признает прошлое несуществующим, велит французам прощать друг другу и отучить их ненавидеть; широким размахом губки сразу сотрет десять лет преступлений и ужасов, десять лет взаимных обид. На модном тогда мифологическом языке это называлось: дать Франции напиться воды из Леты! Призвав к себе представителей самых противоположных взглядов, он поставит объединяющим центром сильное и справедливое правительство, достаточно “искреннее, достаточно, славное для того, чтобы при нем могли примириться между собою все благонамеренные французы, чтоб им жилось привольно при этом величавом и щедром режиме.
Он писал депутату Бейтсу, одному из протестовавших в Сен-Клу: “Ни один здравомыслящий человек не может думать, что мир, которого все еще требует Европа, может быть результатом деятельности фракций и ее неизбежного последствия – дезорганизации. Примкните к массе народа. Простое звание французского гражданина уж, конечно, стоит титула роялиста, якобинца, фельянтинца и тысячи других имен, порожденных духом факций, уж десять лет толкающих нацию в пропасть, откуда пора, наконец, извлечь ее раз навсегда. К этой-то цели и будут направлены все мои усилия. Ей и только ей принадлежит отныне уважение мыслящих людей, уважение народа и слава.[710]
Эту спасительную программу Бонапарт в то время уже мог начертать, но тогда он еще не имел власти осуществить ее. Он может рекомендовать примирение, но заставить примириться у него нет средств; для этого он недостаточно уверен в массе нации, которую он решил сделать своей точкой опоры и великим центром поглощения; он еще не чувствует, чтоб Франция всецело была в его руках. Он хочет, по крайней мере, не дать этой массе, в общем расположенной к нему, но непостоянной и изменчивой, пойти иным путем, чем тот, какой он ей предназначил, и вернуться к чистой реакции. Активных роялистов меньшинство, но это меньшинство воплощает в себе партийную ненависть, и при столкновении с ним, его экзальтация и фанатизм могут передаться населению. Тогда Франция попадет из одной крайности в другую: вместо того, чтоб укрепляться и насаждать порядок, она только переменит источник зол. Повторится натиск реакции, которая перед фрюктидором едва не отодвинула Францию далеко назад. Может снова повториться насилие, залившие кровью торжество термидорцев, лионские жестокости, сентябрьские зверства Прованса, ибо у белого Юга, как и у красного Парижа, были свои сентябристы. Порожденные революцией интересы уже затронуты; может произойти общее смятение. Все, у кого с революцией связано их будущее, дела, карьера, страсти или слава – покупщики национальных имуществ, политики, философы, военные – отпадут от перебежчика Бонапарта и пойдут искать спасения в другом месте. Если он отпустит от себя этих людей, из которых лучшие помогали его возвышению, если он оторвется от этой базы, настроение масс еще недостаточно прочно для того, чтобы поддержать его и нести его дальше, и он вынужден будет отдаться в руки партии, которая видит в нем лишь временное орудие – стать пленником реакции.
Без сомнения, он и сам чувствует необходимость вызвать реакцию там, где она законна и неизбежна, но эта реакция должна быть направлена в его пользу; он вызовет ее, когда сам найдет нужным и