возвращается к тому же вопросу и усиленно подчеркивает ужасное зрелище, какое представляло поле сражения. В продолжение почти недели он каждый день объезжал поле резни, узнавал по наваленным трупам, где стояли дивизии, приказывал убирать раненых, лежавших на снегу, утешал их чарующими словами и оказывал им помощь – словом, вел себя так, как сам хотел, чтобы художники изобразили его для потомства.[54]
Его душа была искренно взволнована при виде сцен в которых война была лишена своих прикрас и казалась ужасной. Он старается передать испытанное им впечатление. В бюллетене он собирает поражающие подробности, тщательно воспроизводит впечатления, создает картину: “Пусть представят себе на пространстве квадратной мили от девяти до десяти тысяч трупов, четыре или пять тысяч убитых лошадей, линии русских мешков, обломки ружей и сабель, землю, усеянную ядрами, гранатами, боевыми припасами, восемьдесят пушек, около которых виднелись трупы наводчиков, убитых в ту минуту, когда они старались увезти свои орудия. Все это особенно резко выделялось на белом фоне снега”;[55] описание оканчивается следующими словами“ “Такое зрелище создано для того, чтобы внушать государям любовь к миру и отвращение к войне”. Не был ли этот распространенный по всей Европе призыв к чувствам человеколюбия обращен исключительно к главному противнику, к тому, который в особенности нес тягость борьбы и ответственность за нее, не был ли эйлауский бюллетень первым предложением мира русскому императору?
Однако прежде, чем дать ход рискованному, сомнительному и в настоящее время неосуществимому плану Наполеон хотел окончательно убедиться, действительно ли потеряна всякая надежда на успех той комбинации, которой он добивался в течение полугода. В последний раз он обратился к Австрии с требованием, чтобы она высказалась откровенно. Это было спустя несколько недель после Эйлау. Великая Армия восстановила уже свои силы, продовольствие наших войск было обеспечено; во Франции шел рекрутский набор, две резервные армии были на пути к формированию в Италии на Эче было собрано восемьдесят тысяч человек, которые к весне должны были дойти до девяноста; они были готовы перейти границы по первому сигналу. Такое положение давало нам преобладание, над Австрией, позволяло императору говорить с ней откровенно и властно. Он ничего не скрывал от нее, дал ясно понять свои мысли и показал вопрос в том виде, как он сам его себе представлял. Oн писал Талейрану: “Спокойствие в Европе будет прочным только тогда, когда Франция и Австрия или Франция и Россия будут действовать заодно. Я несколько раз предлагал это Австрии и предлагаю еще раз. Вы можете сказать барону Винценту, что вы уполномочены подписать всякий, составленный на этих основаниях, договор”. [56] Пусть же решаются в Вене и пусть не заблуждаются относительно серьезности момента; дело идет о последнем предложении. Если и в этот раз будут уклоняться, император решил обеспечить себя в ином месте и искать себе будущего союзника между теперешними врагами.
В это же время не менее замечательная перемена происходила в Александре, о чем Наполеону не было известно. Потрясенный размерами, которые принимала борьба, не вполне доверяя бюллетеням Беннигсена, получая сведения о продолжавшейся нерешительности австрийцев, царь сознавал, что их трусливость держала его в заколдованном круге. В Вене не хотели стать на его сторону прежде, чем русское оружие не получит неоспоримого преимущества, а Россия не в силах была окончательно взять верх без активной помощи Австрии. Допускало ли такое положение дел для кризиса иной исход, кроме сближения с Францией в ущерб Европе? Правда, Александр все еще с некоторым ужасом смотрел на эту крайнюю меру; он никак не мог примириться с необходимостью отделиться от дела, в которое, хотя временно, но горячо верил; но он сознавал, что обстоятельства могли его к этому принудить. Он указывал Австрии на тяготеющую над будущим угрозу с целью, если можно, отвлечь ее “от проектов, основанных на выжидании”.[57] К настойчивым просьбам он присоединял предостережения. Речь Поццо в Вене была похожа на речь, которую император влагал в уста Талейрана. 13 мая в разговоре со Стадионом русский эмиссар объявил, “что естественный ход событий неизбежно приводит его государя к принятию окончательного решения; что продолжение войны потеряло всякое разумное основание, так как, с одной стороны, Австрия упорно воздерживается от обещания соединить свое оружие с оружием Его Императорского Величества, а с другой, – Бонапарт предлагает для заключения мира условия и выгоды, правда, не имеющие никакого значения для восстановления общей независимости Европы, но вполне отвечающие тем выгодам, которых Его Императорское Величество может надеяться вполне основательно достигнуть, если война будет прекращена в данный момент. И, так как мир будет заключен без участия Австрии, она будет исключена из новой политической системы и притом при условиях, которые она одна сделала столь неблагоприятными; что всякое ее промедление лишено основания и даже извинения; тем более, что если мы будем иметь несчастье проиграть сражение, Венский двор еще более испугается, и это будет величайшим несчастьем, ибо заставит нас окончательно потерять надежду на его содействие”.[58]
Еще до получения вышеупомянутых настойчивых требований обоих императоров, даже до Эйлау, Австрия приняла решение, которое могло привести ее в соприкосновение с событиями, не вмешивая ее в них и ни к чему не обязывая. Она решила предложить свое посредничество обеим сторонам, оспаривающим друг у друга ее союз. Сперва под сурдинку, потом в официальных выражениях пустила она в ход идею о созыве конгресса, на котором могли бы сойтись под ее кровом все воюющие стороны, включая и Англию.
Стадион настойчиво советовал эту меру и видел в ней средство для Австрии безнаказанно вступить в коалицию. Он говорил Поццо, “что после того, как все было им испробовано, единственным способом действия, с которым могут примириться, несмотря на существующее между эрцгерцогом и императором разногласие, было предложение посредничества и желание вмешаться в дела под предлогом примирения сторон. Единственным средством заставить императора и эрцгерцога принять участие в Войне было бы или несогласие Бонапарта на общие переговоры, или непредвиденные обстоятельства, которые могли случиться во время самих переговоров”.[59] В первом случае отказ императора французов дал бы против него решительный аргумент; во втором, во время общих прений, Австрия поневоле должна будет присоединиться к требованиям наших противников и прибавить к ним свои собственные. Вмешиваясь мало-помалу, она незаметно перейдет от посредничества к войне. Стадион предлагал теперь же собрать все военные силы монархии, придвинуть их к границе Польши и на всякий случай держать их наготове. Он мечтал о роли, которую предназначено было с успехом сыграть одному из его преемников в 1813 г., и Прага, указанная в австрийских нотах, как место будущего конгресса, окончательно устанавливает аналогию двух эпох. Правда, император Франц, сдерживаемый эрцгерцогам Карлом, “который был душою партии, стоявшей за невмешательство империи”,[60] не допускал плана министра во всей его полноте. Позволяя вовлечь себя в войну, вовсе не имея хладнокровно обдуманного решения вести ее, он отказывался поддержать вмешательство в пользу мира мобилизацией значительных боевых сил. Когда он предлагал свои добрые услуги, его ближайшей целью было, главным образом, помешать, чтобы Россия и Пруссия не начали непосредственных переговоров с Францией, и добиться, чтобы Австрия не была исключена из переговоров и мирных условий, которым суждено было вновь установить судьбу Европы. Тогда Венский двор, присутствуя при переговорах, мог бы защитить свои интересы, мог бы заставить заплатить себе за услуги; может быть, ему удалось бы, не обнажая меча, поправить свои дела после потерь, которые он понес, благодаря своим неудачам. Во всяком случае, его новая роль давала ему предлог для продления его военной бездеятельности и вместе с тем средство своевременно выйти из нее. В изображенном им выжидательном положении ему было бы легче следить за развязкой кризиса, применяться к его оборотам то в Польше, то в Турции, ибо столкновение, вызванное русскими на Дунае, продолжало его беспокоить. Эта несносная заноза еще более затрудняла его движения.[61]
В течение нескольких недель Венский двор думал, что с этой стороны скоро прекратятся все хлопоты. По-видимому, под сильным давлением Англии, русско-турецкая распря стала на путь к прекращению. Английский посланник в Константинополе сэр Арбьютнот, тщетно старавшийся своими увещеваниями остановить военные мероприятия Дивана, отправился как за последним аргументом за британским флотом, который крейсировал в Архипелаге. Возвратясь с ним, он провел его через Дарданелльский пролив, поставил в Мраморном море против Константинополя и с высоты английских трехдечных кораблей требовал, чтобы Диван отказался от всего, что он сделал: отверг французский союз, прогнал Себастиани, возобновил свои договоры с Россией, выдал в залог крепости на проливе и оттоманский флот. Угроза бомбардировкой