с болью в сердце приступил к исполнению своего долга и боялся, как бы они не сослались на его собственные слова. “При таких обстоятельствах, – писал он, – я испытывал самое тягостное, что только может быть в обязанностях должностного лица”.[399] Диван, который был торжественно созван с специальной целью выслушать его сообщения, принял их с угрюмым изумлением. Сквозь подобающие восточным людям спокойствие и важность сквозило негодование. Одни – наши враги– торжествовали, видя, как подтверждаются их зловещие предсказания. Повязка спала с глаз других, нельзя было более сомневаться в предательстве императора. Против нас немедленно началась реакция, слова ненависти и гнева дошли до слуха посланника. Наших друзей отрешали от должностей, ссылали, казнили; втайне возобновили переговоры с Англией. Однако жестокое, но безвольное правительство Мустафы IV не посмело довести до конца перемену своего фронта. Опасаясь нашего оружия, смутно сознавая страшную опасность, висевшую над его головой, оно старалось отвратить ее искусной тактикой. Ответ на наше сообщение был составлен в полных достоинства, не лишенных искусства выражениях. Порта не жаловалась: она уверяла в своей неизменной преданности, но при этом выражала свою непреклонную волю не уступать ни одной пяди своей территории. Султан лично написал Наполеону, прося его гарантировать целость его государства. Сначала Диван отказал, но затем согласился дать формальное обещание открыть нашим войскам доступ в Албанию, если бы англичане появились перед Корфу. Глава антифранцузской партии, поставленный сперва у власти, был вскоре смещен. В течение нескольких дней оттоманская политика делала резкие скачки, то удаляясь от нас, то возвращаясь снова к императору в надежде удержать за собой его благосклонность. В этих беспорядочных движениях чувствовалась борьба между страхом и различными иными чувствами. Турки были единодушны только в одном, – в том, что необходимо принять меры для своей защиты и своего спасения. Собирались новые войска; призывались азиатские банды; поднимался вопрос о священной войне и поголовном ополчении; дунайская армия увеличивалась, и настроение ее становилось воинственным. В этом критическом положении малейшая случайность, малейший вызов со стороны русских, которые в предвидении огромного будущего дела и со своей стороны усиливали войска, могли подать повод к страшному столкновению.
По мнению Себастиани, исход конфликта не мог подлежать сомнению. Конечно, солдаты султана будут сражаться храбро, бешено, но их беспорядочное мужество не устоит перед врагом, превосходящим их дисциплиной, вооружением и тактикой; результатом будет страшное поражение Турции и роковое для нее потрясение. Правительство рухнет; в столице водворится бешеная анархия; провинции отпадут сами собой; русские, увлеченные своими победами, одним прыжком очутятся у стен Константинополя и захватят драгоценнейшие части империи прежде, чем Франция успеет сговориться с ними о распределении восточных территорий.[400]
Наполеон решил предотвратить эту опасность во что бы то ни стало. Чтобы сдержать Порту и тем самым обеспечить ее существование, он поступил самовластно и обязался за Александра, не спросив его согласия. Он дал знать в Константинополь, что ручается за намерения царя и что Россия не возобновит военных действий до окончания переговоров, тогда как они только для виду велись между Толстым и турецким посланником и, по желанию, могли быть или затянуты, или прерваны в любое время.[401] Чтобы объяснить петербургскому кабинету эту более чем смелую меру, он приказал сообщить ему как оправдательный документ своей добросовестности депеши Себастиани, удостоверявшие отречение Франции от оттоманских интересов, но в то же время указывавшие на последствия преждевременного движения русских.[402] Итак, решив прежде всего покончить о Испанией, а затем уже вернуться к Востоку, он задержал все дела в этой части света и, сдерживая своей мощной рукой готовых столкнуться Россию и Турцию, останавливал ход событий.
Приняв к сведению нашу гарантию, Порта успокоилась и согласилась не подавать первой сигнала к борьбе. Но подчинится ли и Россия так же покорно нашим желаниям? Какое впечатление произведет на нее отсрочка исполнения ее надежд и прекращение дел на Дунае? Считая себя уже на пути к осуществлению своих честолюбивых замыслов, не будет ли Александр с горьким чувством смотреть, как оно снова отдаляется? Не увидит ли он в отъезде Наполеона предлог уклониться от всякой определенной уступки и не посмотрит ли на это, как на первый симптом недоверия?
После переговоров о разделе ни одно облако не омрачало искренних отношений между нашим посольством и Зимним дворцом. Можно было подумать, что Франция и Россия, согласие которых временно было нарушено, снова взаимно полюбили друг друга и наслаждались вторым медовым месяцем. Чтобы быть более приятным Наполеону, Александр изменил присущей ему снисходительности. Он дошел до запрещения оставшимся в России эмигрантам носить белую кокарду и цветы лилии, иначе говоря, изгнал благородную и прелестную эмблему прежней Франции. Льстя императору, он надеялся скорее привлечь его в Эрфурт и сделать его более уступчивым. Думая, что свидание очень близко, он также считал дни и высчитывал расстояния; он полагал, что ответ Наполеона будет известен в Петербурге к 15 апреля и что в начале мая оба императора могут встретиться в Эрфурте. Заботы о предстоящем путешествии доставляли ему истинное удовольствие; он приказал держать в готовности свои экипажи. “Ну! Когда же мы отправимся?”– весело спрашивал он Коленкура и беспрестанно говорил о том, как он будет рад, когда снова увидит своего союзника, и повторятся чарующие дни Тильзита.
В ожидании этого он деятельно вел войну со Швецией. С тех пор, как его войска перешли границу, он твердо решил взять Финляндию и, смотря на нее уже как на свое владение, ждал только, чтобы с признательностью принять дар. Этот подарок в несколько сот тысяч душ подданных шведского короля был предложен и принят с одинаковой непринужденностью, как знак внимания и любезности. Пользуясь словами своего государя, Коленкур сказал Александру: “Императору очень желательно, чтобы Ваше Величество владело Финляндией как ради личной выгоды Вашего Величества, так и ради того, чтобы петербургские красавицы не слыхали впредь пушечных выстрелов”. “Благодарю его, – ответил Александр, за себя и за петербургских красавиц; (смеясь) я передам им это; он всегда любезен со мной”.[403]
“Дела идут хорошо”,– прибавил он. Действительно, первые операции в Финляндии удались блестяще. Застигнутые врасплох в их плохо оборудованных крепостях, шведы нигде не удержались. Гельсингфорс, Або были взяты без выстрела, и в то время, как летучие отряды рассыпались по всем частям страны, где единственным для них препятствием была только природа, главные силы армии сосредоточились вокруг Свеаборга, главного города провинции, осадили эту крепость и быстро взяли ее. 5 апреля Александр писал Наполеону, что город после жестокой бомбардировки просит о капитуляции, а 10 мая, – что акт о сдаче подписан.[404] В переписке по поводу этих событий он крайне тактично не поднимал вопроса о разделе. Высказав вполне откровенно свои желания, он считал неуместным настаивать на них и, таким образом, проявлять сомнение относительно намерений своего союзника. Непрестанно думая о Востоке, он не заводил более о нем разговора, ограничившись только сообщением, что Порта обратилась к нему с предложениями о непосредственном соглашении и что он отклонил их. Сверх того, он избегал всякого намека на судьбу Пруссии, предоставляя Толстому заботу обсуждать это неприятное дело и добиться ратификации и даже, если возможно, улучшения условий подготовленного в Берлине соглашения; его письма были только бюллетенями о его успехах. Он хотел уведомлять о них императора по мере того, как его самого извещали, дабы сделать его участником своей радости и, вместе с тем, показать, что пользуется его советами. Даже прежде чем полное занятие Финляндии сделалось совершившимся фактом, руководствуясь нашим примером и опираясь на поощрение с нашей стороны, предвидя уступку, которую имелось в виду вынудить у шведского короля, и возводя право завоевания в основной закон, он объявил о присоединении провинции к своей империи простым указом, как это делали древний Рим и Наполеон.
Это событие произвело в Петербурге глубокое впечатление – и целиком в нашу пользу. В первый раз значение союза с Францией проявлялось вещественным доказательством, осязаемым для всех. Александр, видевший в завоевании Финляндии личное торжество, первое оправдание своей политики, не преминул указать на эту сторону вопроса: “Будете ли вы еще жаловаться на мой союз с Францией? – сказал он недовольным; – что дали союзы с вашей милой Англией?”.[405] Довод был неопровержим и оказал свое действие на светские круги. Конечно, неисправимые не складывали оружия. В гостиных политика по-прежнему продолжала вызывать язвительные споры, но число наших противников уменьшилось. Даже вожди оппозиции – Чарторижский, Новосильцев, Строганов – показались