Тот упал на пол и оказался на коленях. В этой позе, не глядя на Фульхера, Мельцер заговорил:
– Зачем вы так мучите меня? Сначала торопите, потом задерживаете, а теперь еще и это! Когда я принимался за печать вашей Библии, я думал, что через год вы отпустите Симонетту. А теперь вот пять, а то и все восемь лет…
Глас повернулся в одну, потом в другую сторону, чтобы проверить, не сломаны ли кости, потом грубо ответил:
– Мы никогда не говорили об одном годе, печатник. А если венецианка вам так дорога, то вам придется или быстрее набирать, или быстрее печатать. А в остальном позвольте дать вам совет: никогда не поднимайте на меня руку, никогда!
Сами того не желая, подмастерья Мельцера стали невольными свидетелями ссоры. Альбрехт Ленгард, самый старший из них, пользовался наибольшим доверием Мельцера. Он единственный понял, о чем идет речь в документе. Ленгард дождался ухода Фульхера, подошел к по-прежнему стоявшему на коленях Мельцеру и помог ему подняться. Подмастерье едва не расплакался, когда увидел в глазах Мельцера слезы бессильной ярости. Хотя Ленгард не совсем понял детали – Мельцер никогда не упоминал при нем имени Симонетты – он все равно догадался, что речь шла о женщине, которую Мельцер любил больше всего на свете.
– Мастер Мельцер, – осторожно начал Альбрехт, прикрикнув на остальных подмастерьев, – только скажите, если вам понадобится моя помощь. Хотя я всего лишь ваш подмастерье, но если вам нужен верный человек, можете всегда на меня рассчитывать.
Мельцер поднял глаза. От слов подмастерья ему стало легче. Наконец мастер ответил:
– Ты славный малый, Альбрехт. Но горе, в отличие от счастья, нельзя разделить. А в сердечном горе человек одинок как никогда.
Альбрехт понимающе кивнул, и Мельцер опустился на табурет. Некоторое время зеркальщик смотрел прямо перед собой, потом закрыл лицо руками и склонился над наборной кассой. Подмастерья разошлись, наступил вечер.
На следующее утро подмастерья вовремя пришли на работу. Мельцер заплатил им за неделю и отпустил домой. С тех пор каждый вечер его видели в «Золотом орле», где он сидел один, сторонясь своих собратьев по цеху, и медленно напивался. Постепенно он начал громко проклинать Бога, мир, добрых и злых людей, иногда используя для этого латынь.
Жители Майнца спрашивали себя, что могло вызвать такую перемену в поведении зеркальщика, и постепенно заговорили о том, что он потерял свою дочь Эдиту, которую многие из них еще помнили. Потом прошел слух, что Эдита получила большое наследство, которое теперь досталось зеркальщику, состояние, которое не сравнится с состоянием архиепископа и включает в себя даже флот на Средиземном море.
Если сначала это были только слухи, то вскоре все уже были в этом уверены. Говорили, что Михелю Мельцеру досталось невиданное богатство: он так разбогател, что запил из боязни перед земными благами. И когда зеркальщик поздно ночью возвращался из «Золотого орла» и, громко ругаясь, переходил Женскую площадь, жители Майнца были недовольны, но никто, даже строгий полицмейстер, не решался одернуть его.
Мельцер даже не знал, почему к нему относятся так снисходительно; ему было все равно. А когда надменные члены городского совета, состоявшего из представителей каждого цеха, прислали в Женский переулок людей, которые должны были передать, что для совета будет большой честью, если Михель Мельцер, зажиточный гражданин этого города, присоединится к ним и займет один из трех бургомистерских постов, Мельцер вышвырнул всех на улицу и крикнул вслед, чтобы убирались к дьяволу и оставили его, наконец, в покое.
Мельцер все время придумывал себе новые и новые занятия. Чтобы забыть Симонетту, он не чурался даже смерти; казалось, что он ее искал. Началось все с того, что в понедельник после Троицы он вышел через ворота Мельников на берег Рейна, где на якоре стояли корабельные мельницы, и битый час глядел на воду, словно ждал, что оттуда вот-вот вынырнет чудовище. Затем по узким каменным ступеням зеркальщик спустился к воде, сначала попробовал воду одной ногой, потом другой, а потом прыгнул в реку.
К счастью, за мастером во время его странных действий наблюдал перевозчик мешков. При этом он узнал, что Мельцер ни в коем случае не хотел покончить с жизнью, а собирался ходить по воде, как Господь Иисус.
Два дня спустя церковный служка снял его с самого высокого парапета башни, где Мельцер стоял, держа в руках большое полотно, обвязанное веревкой. Концы веревки были привязаны к корзине, в которой было достаточно места, чтобы там мог усесться Мельцер. Служка клялся и божился святой Девой, будто зеркальщик с Женского переулка объяснил ему, что он всего лишь хочет спуститься на своем летательном аппарате (как он его назвал) с монастыря Либфрауен. Служке пришлось силой удержать Мельцера от этого поступка, который привел бы к верной смерти.
О Михеле Мельцере говорили все чаще и чаще, и слухи дошли даже до Аделе Вальхаузен.
Аделе была женщиной гордой. Но гордость ее была не того рода, которая возносит человека над другими, а просто сильным чувством собственного достоинства. Этим же объяснялось то, что Аделе никогда не меняла принятых однажды решений. Вдова пообещала себе, что никогда больше не переступит порога дома зеркальщика. Нет, она не ненавидела Мельцера, но он обидел Аделе до глубины души.
Однако теперь Аделе чувствовала, что она нужна Мельцеру. Она догадывалась, в чем причина его загадочного поведения, и знала, что Мельцеру нужна ее помощь. Поэтому она отправилась по хорошо знакомой дороге в Женский переулок, которой поклялась никогда больше пе пользоваться.
Последнее время достаточно трудно было застать Мельцера дома, и их встреча оказалась неожиданной. Аделе боялась увидеть спившегося, опустившегося человека, который больше не владеет собой. Но по отношению к гостье Мельцер вел себя исключительно предупредительно и приветливо, так же, как и всегда.
– Ты еще помнишь меня? – с улыбкой сказал он. – Ты меня простила?
– Простила? – Аделе покачала головой. – Тут нечего прощать, зеркальщик. Ты же не виноват, что твое сердце принадлежит другой. Но от этого мне, конечно, ничуть не легче.
Мельцер взял Аделе за руку и коснулся ее губами:
– Тебе ведь известно высказывание греческого певца: сколько ракушек на морском берегу, столько и болей у любви! А ведь я по-прежнему люблю тебя.
Он прижал руку Аделе к своей груди и хотел было поцеловать женщину в губы, но она быстро отвернулась, и зеркальщик поцеловал воздух.
– Тебе следовало бы осторожнее обращаться со словом «любовь», – с улыбкой сказала она. – То, что оно так легко срывается с твоих губ, может навлечь на других беду.
– Мне было бы очень жаль, – ответил Мельцер. – Не сомневайся, мои чувства к тебе ни капли не изменились. Просто моя любовь к тебе…
– Вот именно, – перебила его Аделе. – Просто твоя любовь ко мне не так сильна, как к той лютнистке. А это не та любовь, которую я ждала от мужчины. Лучше пусть мне будет больно и я сама уйду от него, чем мужчина бросит меня.
– Я ведь не бросал тебя, Аделе!
– Нет. Я опередила тебя! Теперь, по крайней мере, все ясно. Но это ничего не меняет.
Мельцер снова сделал попытку обнять Аделе, но женщина стала сопротивляться, и ему показалось, что ей это нравится. Однако чем настойчивее зеркальщик пытался приблизиться к Аделе, тем отчужденнее и холоднее становилась она, пока не отвернулась от него совсем, скрестив на груди руки.
Этот жест лучше всяких слов дал понять Мельцеру, что она не хочет возобновлять старые отношения. Стоя к Мельцеру спиной, Аделе сказала:
– Я пришла к тебе только потому, что в Майнце ходят страшные слухи, будто бы ты сошел с ума.
Мельцер горько рассмеялся:
– Да, то, что, прикрыв ладонью рот, рассказывают рыночные торговки, наверняка правда. Да, я сумасшедший, сумасшедший, сумасшедший!
Аделе повернулась:
– Пойми меня правильно, Михель, я думала, что возможно, смогу тебе чем-то помочь. Ведь мы с тобой рассказывали друг другу все-все. Не нужно быть слишком сдержанным по отношению ко мне.