После того как Людовиг обработал рану и обмотал окровавленным лоскутом лоб Леберехта, тот вопросительно заметил:
— А разве еще в третьей книге Моисея не написано, что каждой власти положена десятина с урожая?
— Конечно, — ответил предводитель, — ни одному крестьянину не пришло бы в голову отказывать властям в десятине. И если бы так и было, то каждый крестьянин имел бы свою прибыль. Но мы, помимо прочего, платим еще малую десятину, десятину от скота или десятину крови, а часто даже не один раз, если граница общины поделена между несколькими господами.
— Малая десятина, десятина крови? Никогда о подобном не слышал!
— Вы, городские, понятия не имеете, что причитается крестьянину. Малая десятина выпадает на каждый плод и каждую гроздь винограда, на все сады и луга, на все, что варится в горшке, на каждое зерно чечевицы, гороха, репы и каждую травку. Когда твоя жена стряпает что-то съестное, то за столом всегда сидит незримый пожиратель. У одного это княжеский двор, у другого — жирный священник, у третьего — грозный дворянин.
— А почему вы пришли сюда?
— Чтобы протестовать против десятины крови! До сих пор даже самый умный книжник не мог отыскать в Библии место, где властям полагается каждая десятая пчела из улья и каждая десятая часть сот из рамок.
— Ты что же, хочешь сказать, что вы и пчел должны делить с епископом?
Людовиг молча кивнул. Бессильная ярость была написана у него на лице.
— Отойди-ка в сторонку! — потребовал предводитель и оттолкнул Леберехта от входа в ворота. Затем, сунув пальцы в рот, свистнул, и из рядов крестьян выступили четверо мужчин со старой рассохшейся бочкой. Они подняли ее перед входом и по команде бросили на мостовую соборной площади.
Бочка раскололась, и из нее хлынули коровий помет и фекалии, собранные крестьянами из ям для навозной жижи. Смрад стоял невыносимый. Но этим протест не кончился. Со второй бочкой мужчины поступили точно так же. В этой бочке были собраны всякие отвратительные насекомые: тараканы, личинки майских жуков, слепни, навозные мухи с оборванными крыльями. Насекомые копошились на зловонных фекалиях. И Людовиг крикнул так, что эхо разнеслось над площадью:
— Десятина княжескому двору! Десятина архиепископу!
Крестьяне с хохотом кинулись врассыпную. Леберехт тоже предпочел скрыться в одном из переулков за собором.
К вящей славе Господней, но еще и потому, что она готова была заменить ему мать, вдова Ауэрсвальд за несколько дней выходила своего квартиранта и пансионера. Никогда в своей жизни Леберехт не наслаждался такой заботой, как в этом доме, в переулке Красильщиков. Оказавшись наедине с собой и своими мыслями, он не мог выкинуть из головы внезапный разрыв с Мартой. Он знал, что не совладает с этим быстро, а возможно, даже никогда. Несмотря на то что она без оглядки на чувства оттолкнула его и пожертвовала своей сердечной склонностью, послушав лицемерного проповедника, он все еще любил Марту и мучительно пытался избегать ее. Но всякая встреча вновь бередила старые раны, прежде чем они успевали зажить.
Не в меньшей степени занимал его и странный вызов к архиепископу, причины которого Леберехт не мог понять даже после продолжительных размышлений. Его положение было небезопасным, ведь он загадочным образом оказался между мирским и орденским клиром, которые, как всякому известно, враждовали между собой, как кошка с собакой. Они обвиняли друг друга в безнравственности, и эти обвинения были еще самым безобидным! Поскольку архиепископы ни в коей мере не вели себя, как подобает духовным лицам, то и обычный клир не видел причин умерщвлять плоть целибатом и аскезой. В тайной библиотеке бенедиктинцев Леберехт находил копии результатов ревизий, в которых ревизоры обвиняли священников в непристойном образе жизни, частоте конкубинатов и корыстолюбии. Каким образом эти копии попали в аббатство и какую цель при этом преследовали монахи, он не задумывался. В книгах упоминались не только преступления духовенства, как, например, нарушение постов, блуд, посещение домов разврата, лишение девственности и кровосмешение, но и наложенные наказания. За посещение священником борделя налагалось самое мягкое наказание, а за погребение отлученного от Церкви — самое суровое.
Церковники в миру, со своей стороны, метали громы и молнии против монашества и заявляли, что для истинной набожности не нужны ни орденское облачение, ни обеты. Ведь ни Блаженный Августин, который, вне всякого сомнения, обладал святостью, ни апостол Павел, ни Господь наш Иисус не носили сутаны. Исключением были такие, как Якоб Вимпфелинг, проповедник в Шпейере, и профессор поэзии в Гейдельберге, который, несмотря на критику непорядков в Церкви, оставался одним из самых верных ее слуг и даже занимал пост в Римской курии, не вызывая осуждения Папы.
Отсюда враждебность между отдельными орденами и монастырями обнаруживалась яснее, что бросало тень на Церковь и монастыри. Яростнее всего склока разгорелась между доминиканцами и францисканцами относительно учения о непорочном зачатии Матери Божьей. Монахи нападали друг на друга с пасквилями самого скверного содержания. Под влиянием своего магистра Томаса, отрицавшего зачатие Марии от Святого Духа, доминиканцы с напором отстаивали этот тезис. Францисканцы, напротив, чувствовали за собой народные массы с их отвращением к доминиканскому суду инквизиции, когда проповедовали со всех кафедр непорочное зачатие и называли сорной травой в розовом венке Божьей Матери каждого, кто его отрицал.
Так что Леберехт долго ломал голову над тем, что же могло интересовать архиепископа. Прежде всего, казалось, имелась таинственная связь между осуждением его отца и библиотекой бенедиктинцев. Зашифрованное послание Лысого Адама, которое он, впрочем, обнаружил случайно и значение которого все еще оставалось скрыто от него, приобретало в этой связи неожиданный смысл. Зачем отец даже после смерти мучит его такими загадками? Чего он хотел этим добиться? Впервые Леберехт проклинал своего отца.
Едва поправившись, он поздним вечером явился в 'Кружку', чтобы попить темного пива и на короткое время обратиться к другим мыслям. В дальнем углу, за небольшим столом, теснилось не менее дюжины подмастерьев-каменотесов. Они приветствовали своего начальника и чествовали его как героя, поскольку он добился от архиепископа решения о сооружении новых деревянных лесов! При этом они пустили по кругу огромную, высотой с локоть, кружку с пивом.
Леберехт принялся было объяснять, что ему не потребовалось ни малейших усилий для того, чтобы убедить епископа в необходимости новых лесов (возможно, он и без того распорядился бы об этом), но тут кто-то положил руку ему на плечо. Обернувшись, молодой человек узнал брата Лютгера, облаченного в черное, но не в монашеское платье, а скорее в костюм странствующего студента.
— Ради всего святого! — радостно воскликнул Леберехт. — Где это вы так долго пропадали? На Михельсберге уже думают, что вы незаметно вознеслись на небо!
При этом он подмигнул.
Лютгер от души рассмеялся.
— Такие, как я, никогда не попадают в Царство Небесное прямой дорогой. Сначала их ожидает чистилище.
Пока они устраивались на краешке скамьи, брат Лютгер объяснил, что в один прекрасный день жизнь среди монахов стала для него невыносимой, причем не из-за тех ограничений, которые навязала чума и без того суровой монастырской действительности, но потому, что после ежедневного созерцания одних и тех же лиц в течение многих месяцев он не мог больше смотреть на своих собратьев.
— Даже Господь наш Иисус, — заметил Лютгер с чрезвычайно серьезным лицом, — спустя некоторое время удалился от своих учеников.
В то время как кружка в очередной раз двинулась по кругу, а подмастерья начали петь похабные песни, способные вогнать в краску бенедиктинца, Леберехт сообщил своему учителю о встрече с архиепископом, который предпринял все усилия, чтобы узнать, какие труды хранятся в библиотеке Михельсберга. Брат Лютгер, казалось, ничуть не удивился.
— И что? Что ты ему рассказал? — осведомился он.
— Конечно, не более того, что он уже знал, — ответил Леберехт.