глубоко вдохнув, начал:
— Вы знаете об открытии Николая Коперника, которое он изложил в книге
— Разумеется. И время это неумолимо приближается. — Лютгер перекрестился. — Порой я спрашиваю себя, а имеет ли земная жизнь вообще какой-нибудь смысл?
— Вы говорите именно так, как того опасаются в курии, — заметил Леберехт и добавил: — Если, конечно, исследования Коперника вдруг станут известны.
— И что в этом удивительного? Допустим, я не могу больше верить Церкви, курии и Папе. Ну и ладно, в конце концов, они — люди. Но если я не могу больше верить Писанию, то во что же мне, доброму христианину, верить? Хорошо еще, что почти никто об этом не знает.
— Несколько дней назад я тоже так думал, но потом внезапно сделал ужасное открытие, которое заставляет меня предположить, что знание о близком конце света широко распространено между посвященными.
— Это невозможно. Тайна, вероятно, известна паре бенедиктинцев, горстке астрономов.
Леберехт сделал большой глоток, словно хотел прибавить себе мужества. Он склонился к Лютгеру, который, полный любопытства, по-прежнему сидел напротив него, и тихо спросил:
— Скажите честно, сочли бы вы возможным то, что Микеланджело Буонарроти, упокой Господи его душу, знал о прорицании?
— Микеланджело? Насколько мне известно, он был скульптором, художником, архитектором и поэтом, но не занимался ни астрологией, ни теологией. Откуда ему иметь представление о таких вещах?
Слова наставника, из которых явствовало, что он не слишком высоко оценивал труды Микеланджело, возмутили Леберехта и заставили его горячо выступить в защиту мастера.
— Вы сильно недооцениваете Микеланджело, брат Лютгер. Он был не просто каким-то художником, который писал какие-то картины, ваял какие-то статуи, строил какие-то церкви и писал какие-то стихи. Он был величайшим из всех. Он писал, как Леонардо, ваял подобно Фидию, строил храмы, как бессмертный Брунеллески, а стихи его равноценны стихам Данте. Вы считаете, что такой, как он, был бы не в состоянии сообщить о себе потомкам?
— Друг мой, ты говоришь загадками.
— Тогда постараюсь говорить яснее. Давно уже, с тех самых пор как я работаю на строительстве собора Святого Петра, где однажды увидел Микеланджело, дикие мысли гнали меня в место, которое остается обычно недоступным для простых христиан. Речь идет о капелле, которая носит имя в честь Папы Сикста и для которой ни в коей мере не подходит определение 'капелла', поскольку размерами она далеко превосходит многие приходские церкви к северу от Альп. Но скажу сразу: меня влекла — неудержимо, как грех черта, — не сама капелла, а большая фреска мессера Микеланджело 'Страшный суд'. Я не мог успокоиться до тех пор, пока с помощью Карвакки и одного знакомого кардинала, который позднее оказался только помехой, нашел ход в это таинственное царство.
— Таинственное? Что же таинственного в этой церкви? Я имею в виду, что каждая церковь скрывает тайну, и это — реликвия святого под алтарной доской.
— Возможно, это и правда, брат Лютгер, — согласился Леберехт, — однако 'Страшный суд' содержит послание, непостижимое для праздного наблюдателя, скрытое в меланхолии приглушенных оттенков. Я уверен, что ни один
— И в какую же аллегорию облек Микеланджело
— Мастер изобразил трубящих ангелов, которые возвещают Страшный суд, с двумя книгами. Одна из них, без сомнений, Священное Писание, в котором идет речь о сотворении мира. Но что же находится во второй книжке?
Лютгер кивнул и уставился в потолок, как делал всегда, если ему требовалось подумать. Но Леберехт в своем возбуждении опередил его:
— Во второй книге должен быть описан конец света, как его представляет Коперник. Если бы Микеланджело верил Священному Писанию, то изобразил бы только одну книгу, ведь Библия описывает начало и конец мира в одной-единственной книге.
— Но зачем было Микеланджело увековечивать это таким образом? — спросил Лютгер.
— Мастер не был другом Пап, девять из которых изводили и закабаляли его.
—
— Я не говорю плохо о Микеланджело!
— Я говорю о Папах!
Леберехт отмахнулся, словно хотел сказать: 'Бросьте вы этих Пап!'
Брат Лютгер, выдержав паузу, продолжил:
— Что бы то ни было и о чем бы ни ведал Микеланджело, он унес свою тайну в могилу.
Леберехт потер лоб, а затем устало произнес:
— Поверьте, я уже голову себе сломал, думая об этом. С тех пор как я узнал об апокалипсическом знании мастера, меня мучают адские боли. — В голосе молодого человека звучало отчаяние.
— Но ведь ты знал об этом и раньше, из
— Да, конечно. Но я думал так же, как и вы. Я исходил из того, что я — один из немногих на этой земле, кто знает об этом. Это дало бы мне ужасную власть и возможности, если вы понимаете, о чем я.
— Извини, не могу понять.
Леберехт медленно поднялся, обошел стол и опустился на стул рядом с бенедиктинцем. Потом направил на него пронзительный взгляд и сказал:
— Брат Лютгер, когда я выразил намерение сопровождать вас в Рим, я не открыл вам всей правды. Мы с Мартой должны были бежать от палачей архиепископа, это так, но одновременно я преследовал и другую цель…
Монах слушал речь Леберехта с большим любопытством; он видел яростные искры в его глазах и не ждал ничего хорошего.
— Я хочу, — продолжал Леберехт, — чтобы священный трибунал пересмотрел приговор в отношении моего отца. Чтобы посмертно ему была оказана та честь, которая подобает его памяти, понимаете? — Голос его зазвучал резко и требовательно.
'Господи Боже, — хотел было возразить ему Лютгер, — да твой отец уже десять лет как мертв, а священный трибунал никогда не слышал имени Адама Хаманна!'
Но монах промолчал; он понял, что Леберехт, одержимый своей идеей, будет бороться за честь отца, чего бы это ему ни стоило. Однако же Лютгер хорошо знал и то, как непреклонна папская инквизиция, которая за триста лет еще ни разу не пересматривала приговор.
— Я понимаю тебя, сын мой, — ровным голосом произнес Лютгер. — Я не отрицаю, что инквизиция скверно поступила с твоим отцом, но поверь мне, скорее Папа станет протестантом, чем священный трибунал отменит приговор еретику.
Леберехт встал; он казался смущенным и взбешенным, как ребенок, который не понимает, что происходит. Скрестив руки, он начал ходить взад-вперед за спиной Лютгера. Монах знал Леберехта как разумного и высокоодаренного человека, и все же теперь, слушая Леберехта и наблюдая за его мимикой, он спрашивал себя, что за перемена произошла вдруг в его подопечном. Или он с самого начала ошибся в характере Леберехта? Неужели вместо благородного духом человека, каким он до сих пор видел Леберехта, перед ним стоит вероломный сектант и преобразователь мира?
Внезапно, словно приняв мучительное решение, Леберехт подошел к Лютгеру.
— Возможно, вы считаете меня ослепленным, — сказал он, — но это ничего не значит, хотя именно ваше одобрение для меня очень важно. Во всяком случае я заставлю курию заново поднять дело моего отца.
— И как же ты хочешь это сделать? — Лютгеру с трудом удавалось сохранять самообладание.
— Ну, архиепископу была так дорога тайная книга Коперника, что он готов был выше себя прыгнуть и не только похоронить пепел моего отца, но и поставить ему надгробие, пусть и анонимное. Он действовал по поручению курии, правда, безуспешно, как потом оказалось. Ведь, обладая этой книгой, архиепископ и курия