Все, казалось, было объято сном. Но это лишь казалось. Не спали очень многие и в их числе рядовой Борис Лутков. Перед ним была долгая ночь, но он не мог бы допустить такого позора, чтобы уснуть на посту.
Он стоял возле своей тумбочки и рассеянно думал о доме, о матери, от которой получил недавно письмо, но еще не ответил. Он думал о том, как играл в детской команде, и вспоминал, какие он забивал голы. Хорошие голы помнятся, как женщины. Стоит подумать о них, и они возникают перед глазами. Как та, что сама пришла к нему, когда он ночевал у нее в избе, отстав от строя. Ему было ясно, что он никогда не забудет ее, а ведь он не знал даже, как ее зовут, и почти ее не видел. Зато другую он знает хорошо, а может, и ее не знает.
Ночь все текла над землей. Время от времени кто-нибудь вставал с нар и, сунув босые ноги в ботинки, набросив шинель или просто в белье, поднимался наружу. Потом они возвращались, стуча по ступенькам незашнурованными ботинками, проходили мимо него, падали на нары и мгновенно засыпали. Он узнавал их по звуку шагов, даже не глядя. Он немного, самую малость, тревожился за Пашку.
Землянка медленно наполнялась расплывчатым утренним светом. Неожиданно резко проснулся Агуреев, внимательно, будто не спал, посмотрел на стоящего у тумбочки Луткова и ничего не сказал.
Пашка появился, когда рота уже вернулась с завтрака и готовилась к занятиям.
– Патрулей было полно на вокзале, – объяснил он, набрасываясь на еду, – побоялся – заберут, не стал садиться. Всю ночь скитался. Все в порядке, приедет она в воскресенье, сама хотела приехать. Ну, ступай покемарь.
– Ладно, потом разбудишь, – согласился Борис.
8
Он отпросился у лейтенанта Плужникова, получил на весь день хлеб и сахар. Утро выдалось теплое, ясное, но пришлось надеть шинель, чтобы можно было потом постелить на землю.
На разъезде было полно военного народу. Тут стояли группками и поодиночке солдаты, офицеры, сержанты. Все они ждали поезда из города и с этим поездом гостей – матерей, жен, случайных, но не менее нежных подруг и знакомых. Ожидающие, столь разные по званиям и положению, не обращали здесь друг на друга внимания, не козыряли, не вытягивались, здесь словно была особая зона, где на них всех уже распространились законы той, другой, гражданской жизни.
Первая светлая листва берез, ожившие сосны, покрытые травой пригорки – все это успокаивало глаз и душу, но, когда справа вблизи показался паровоз, Лутков снова почувствовал волнение и несколько раз подряд жадно затянулся.
Большинство встречающих вытянулись вдоль всей платформы – они знали даже, у какого им стоять вагона. А он взбежал на холмик, откуда был виден весь состав, и проходил взглядом по вагонным площадкам и окнам.
Поезд остановился и ровно через минуту покатился вдаль, оставив на платформе пеструю женскую толпу, которая, однако, тут же начала перестраиваться и растекаться: рядом с каждой женщиной шел уже человек в форме. Одни женщины – постарше – приезжали с гостинцами, с нагруженными сумками, другие совсем налегке. Все двигалось быстро и радостно. Лишь несколько женщин еще стояли на месте, с беспокойством оглядываясь по сторонам, но и к ним уже подбегали. Через несколько минут платформа была пуста, – никто не желал терять времени понапрасну.
Он подождал, будто она могла все-таки появиться. Все равно спешить ему было некуда. Только что бурлившая пестрая волна схлынула, он один остался на разъезде. Он один уцелел на своем зеленом пригорке. Но он бы предпочел, чтоб и его смыло.
Он был оглушен ударом волны, и остро саднило покорябанное самолюбие.
Возвращаться в расположение было смешно. Он пошел по шпалам в ту сторону, откуда появился поезд, – он собирался повести туда ее. В этой стороне, он знал, бывало меньше народу.
Он шел между двух слепящих, улетающих вдаль рельсов, перебирал ногами и все никак не мог приноровиться к всегда неудобной для себя дороге. Он то семенил, то начинал шагать через одну шпалу, то опять частил. И это все было похоже на другую дорогу, только тогда была ночь и он был моложе. Но тоже было отрублено многое из оставшегося за спиною, и тоже неизвестность была впереди. И все-таки это было совсем не так, и он был не тот, потому что это происходило с ним в другой жизни.
Он перешел через железнодорожный мостик, свернул в сторону, сел и, достав из кармана хлеб, не торопясь, с удовольствием съел половину. Потом он спустился к ручейку, стал на колени и напился. Он выбрал маленькую зеленую полянку, бросил на землю шинель и лег – один, – глядя вдоль шершавых, белых с черным стволов в синее небо.
Его разбудил женский смех. Он, не шевелясь, глянул в сторону и увидел, как, не замечая его, обнявшись, проходят за кустами сержант и грудастая, в чем-то нестерпимо розовом девица. Ему показалось, что сержант – это Веприк. Они быстро скрылись за кустами, снова взлетел и разом оборвался ее громкий смех.
Лес был уже затоплен тенью, лишь на больших полянах и по просекам висели солнечные столбы.
Он умыл лицо в ручейке, доел хлеб и разогнал складки под ремнем.
Неизвестно для чего, он снова вышел к разъезду. Там уже накапливалась разбитая строго парами толпа. Тут были солдаты с матерями, сержанты с девушками, в конце платформы стоял ротный Скворцов, держа под руку свою высокую, под пару ему, жену. Провожавшие не обращали друг на друга никакого внимания, они сами были сейчас, как гражданские. Показался поезд, все стали прощаться, обнимаясь и целуясь, некоторые женщины заплакали.
Через минуту поезд ушел, на платформе не осталось ни одной женщины. Теперь здесь были только военные, и жизнь шла по армейским законам – солдаты подчеркнуто торопились в расположение, козыряли командирам.
Борис тоже бегом спускался по скрипучим ступеням. Внизу над лагерем плыли лиловые дымки, трубач играл на ужин.
– Тебе привет, – сказал Лутков Пашке.
Через два дня, когда на соседней станции грузились в эшелон, Двоицын крикнул: