Сквозь всхлипы он сказал:

– Ко мне мама вчера должна была приехать. Я жду ее. Она обещала купить карандаши.

Мать выпрямилась, взяла мальчика за руку.

– Мальчик, пойдем. Мне твоя мама поручила купить тебе карандаши. Пойдем.

Они вместе пошли в магазин «Книги».

Окна в нем были завешаны тяжелыми плюшевыми занавесами, и потому было прохладно. Пахло корешками книг, казеином, гуашью. Полоса света – яркого, густого от плавающих в нем пылинок – выбиралась из-за портьеры, шла клином, перечерчивала лицо мальчика.

Он упрямо смотрел прямо перед собой.

В отделе канцтовары мать купила три фломастера, набор карандашей, линейку, ластик и альбом для рисования.

Надя все время смотрела на мальчика.

На улице мать купила им по стакану газировки с двойным сиропом.

У мальчика стучали о край стакана зубы. Временами он судорожно вздыхал.

Они отвели его обратно.

Он шел через школьный двор – маленький, щуплый, зареванный.

Карандаши бережно нес на альбоме.

Один раз мальчик оглянулся.

Надя увидела, как его лицо скривилось от плача.

ЗООСАД

XXVIII

Надя могла просто сесть на стул, или на чистый краешек – аккуратно, чинно, прямо, положить ладони на колени и, время от времени вздыхая, смотреть вверх, чуть улыбаясь, с сияющими глазами, чуть подвигаясь, ерзая на стуле, снова и снова, глубоко вбирая воздух, исполняться тихой радостью ожидания. Так она могла сидеть часами, широко раскрыв глаза в невидимое счастье.

Характером Надя была не робкого десятка, но неуклюжа. Не так делала, как хотела, а если скажет, то не так или не то, что надо. Так и Вадю любила – неловко: сказать ничего не умеет, а навспрыгнет, навалится, играючи, заиграет, защекочет: любит, хохочет, а потом тут же внезапно принималась плакать, плакать от стыда, бормотать, улыбаться, мычать, гладить Вадю – и его жалеть тоже.

Одно время Надя мечтала, как они снимут комнату, что у них будет свое хозяйство, электрическая плитка, что заведет она котенка, будет кормить его из донышка молочного пакета. Для Нади совершенство быта заключалось в обладании электрической плиткой.

У них с мамой в Пскове имелась электрическая плитка: в двух шамотных кирпичах шла петлями выбитая бороздка, по ней бежала спираль накала. Над плиткой, завороженная прозрачным свечением, Надя грела руки, подсушивала хлеб. Мать давилась свежим хлебом, ей проще было сосать сухарь.

Вадя и думать не хотел ни о какой комнате, ему не понятно было, зачем отдавать за пустое место деньги. Его вполне устраивала сухомятка (их рацион в основном состоял из хлеба и сгущенки) и ночевки на чердаках, в брошенных вагонах. Правда, доступных подъездов становилось все меньше, но все равно к зиме можно было что-нибудь подыскать: Пресня большая, есть на ней и Стрельбищенка, и Шмитовские бараки. Был в конце концов теплый туалет на Грузинской площади, к ключнице которого, Зейнаб, у Вади был свой ход. Там он любил повальяжничать, налив себе в подсобке кипяток, а то и кофе – чтобы посидеть в тепле под батареей (небольшие, хорошо прогреваемые помещения всегда ценились бомжами).

Нельзя было только болеть. Болезнь обрекала на смерть: улица больных не терпит – бросит, забудет.

Тем не менее Надя потихоньку от Вади копила денюжку – и, чтобы не отнял, с собой не носила, прятала. Тайник она устроила в недоступном месте, у медведицы.

XXIX

Жизнь на Пресне многим была связана с Зоопарком. Началось с того, что однажды в воскресенье на рассвете Надя спустилась с чердака и побрела к площади Восстания.

Она не пропускала воскресных утр. Неотрывно вела календарь, отмечая в блокноте ряды букв и чисел. Цеплялась за календарные метки, как за жизнь, и когда пропускала – или сомневалась в том, что пропустила день – или нет, – это было сущим мороком, так она маялась неизвестностью. Соотнесенность с днями представлялась ей опорой жизни. О воскресенье она вздыхала, думая о нем среди пустой и бесконечной недели.

Только в этот день ранним утром Москва проглядывала своим подлинным обликом. На рассвете Надя шла в парк им. Павлика Морозова, бродила по газонам, деловито собирала мусор, укладывала подле переполненных урн. Выходила на Пресню: просторная улица открывала перед ней высоченный параллелепипед розоватого воздуха, дома – череда ребристых фасадов, как шершавая каемка раковины – чуть поддерживали этот реющий воздушный простор. Светлая пирамида высотки крупно приближала даль. Асфальт отдыхал от мчащихся, толкающихся днем автомобилей. «Поливалка» ползла вдоль обочины, брызжущим усом взбивая пыль и мелкий мусор.

Пройдя дворами за Волков переулок, Надя усаживалась на лавку. Высокий бетонный забор очерчивал скалистый остров. Он увенчивался горой, покрытой шишками лепных хижин, ульев, черными зевками пещер, столбами с протянутыми между ними снастями: веревками, подвесными мостками, мотоциклетными шинами и «тарзанками», развешанными на обрезках труб.

Начинали пробуждаться макаки. Они вылезали из хижин, усаживались у порога, умывались, почесывались, застывали. Сонное просторное выражение их тел с благодарностью принимало первые солнечные лучи.

Внизу в вольерах просыпались орангутаны. Ухающие, гугукающие, протяжные вопли оглашали окрестность.

В верхних этажах захлопывались форточки.

Кричал павлин, крякали гиены, гоготали гуси, скрипели лебеди, клекотали хищные, заливались певчие.

Утренний гам пробуждал воображение Нади. Какофоническая разноголосица пронизывала прозрачные шары радости. Она качала головой, вздыхала…

Посидев, нерешительно поднималась, тихо шла, проходила сквером, смотрела с улыбкой то под ноги, то вверх, на раскаченное в колеях улиц небо, смотрела на дома, на окна, в каждом ей хотелось аккуратно пожить. Недолго, чуть-чуть, зайти с благоговением, осмотреть жизнь, участок ее святости, а может, даже и не зайти, а только заглянуть, затаив дыханье, выйти, выдохнуть, двинуться дальше… И она шла, скользила вдоль зыбкого течения витрин, проносящийся автобус вдруг трогал воздушной волной зыбучую глубину отраженья, размешивал строй уличных проистечении, небо, ветки бросались вниз, улица, качнувшись, задиралась косо в асфальтовое озеро, ломались бордюры, ограждение сквера, опрокидывались автомобили – и Надя, содрогнувшись (вдруг кружилась голова, и медленно, неумолимо исчезала, – кого просить убыстрить, нам помоги, смерть, медленная поступь), – шла, выправившись, отпрянув, шла отчегото с удовольствием, как Вадя отвечал дворнику: «Мы уличные, дядя. Уличные, понял?».

И вновь дыхание подымалось струйкой вверх, в пустую ослепительную голубизну, как ей хотелось, чтобы это неуловимое истечение пропало, наполнив ее обратным легким ходом. Она не знала, куда она утекает – и что в ней пропадает бесследно, тому не было слов, одна только холодная веточка протягивалась внутри – от плеча через грудь к тянущейся ладони. И потихоньку влекла сквозь себя нитку города, через глаза, навылет, ничего не оставалось.

Однажды на дерево шумно села большая серая птица. Одно ее крыло повисло. Посидев, покачавшись, птица вытянула вверх длинную шею, раздула зоб, кивнула – и страшный ее вопль поднял Надю с места. Птица снова закивала, раздувая шею, ревя и плача. Покричав, она слетела и захлопала одним крылом по земле.

Надя обняла, понесла ко входу в зоопарк. Милиционер привел к ней мужика в очках и плащ-палатке. Он походил на неопрятный заржавленный механизм. Дужка его очков была прикручена проволокой. Он с опаской оттянул птице крыло. Птица рванулась, поднырнула под плащ, он выпутал ее и, морщась от испуга, гаркнул:

– Чего смотришь? Неси к Матвееву гусыню!

XXX

С тех пор как Надя принесла выпь, зоопарк стал ее вотчиной.

В зверинце ее приветил ветеринар Матвеев. Это был грозный, толстый, пьющий человек, ненависть к

Вы читаете Матисс
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×