мифопоэтической идеей о связи человека и Вселенной, микрокосма и макрокосма через некий единый план творения, объясняющий изоморфизм двух этих миров. Из этой общей идеи вытекает другая — о грани, отделяющей человека от Вселенной, о той сфере, в которой происходит их взаимодействие в положительном (контакты, обмен) и отрицательном (предохранение, защита, гарантия безопасности) планах. Главные «участники» этой промежуточной зоны, принадлежащие и миру и человеку, — питье, еда и одежда (ср. уже цитированное последнее поучение Феодосия перед смертью, воспроизводящее завет Иисуса Христа: «Не пьцете- ся, чьто пиемъ или что емъ, или въ что облечемъся…»). Основная функция питья и еды — поддерживать человека изнутри. Основная функция одежды — охранять его извне, окружая (как бы огораживая) человека, его тело и тем самым обозначая место его в мире, выделяя его в нем. Русское языковое сознание придает одежде особую, можно сказать, исключительную значимость. Внутренняя форма слова связывает одежду — др. — русск.
Но для этого нужен выбор. Есть одежда и одежда — «одежа светьла и славьна» [561] и «одежа худа и бедьна» (видимо, и «темьна и неславьна», неприметна как противоположность светлой и славной одежде). Первая знак нормы, социального престижа, того, как надо, как полагается. Вторая отсылает к «худым ризам» Иисуса Христа, к его отказу от социально престижного, к его смирению и «убожению», и именно эта «одежа худа» становится знаком духовного выбора, новой нравственности. Диалог матери и сына в этом отношении очень показателен — тем более, что он серьезен, мать любяща, сын смиренен, и оба они надеются убедить друг друга:
[…] и начатъ глаголати съ любовию к нему: «Молю ти ся, чадо, останися таковааго дела, хулу бо наносиши на родъ свой, и не трьплю бо слышати отъ вьсехъ укаряему ти сущю о таковемь деле. И несть бо ти лепо, отроку сущю, таковааго дела делати». Таче со съмерениемь божественый уноша отъвещавааше матери своей, глаголя: «Послушай, о мати, молю ти ся, послушай! Господь бо Иисусъ Христосъ самъ поубожися и съмерися, нам образъ дая, да и мы его ради съмеримъся. Пакы же поруганъ бысть и оплеванъ и заушаемъ, и вься претерпевъ нашего ради спасения. Кольми паче лепо есть намъ трьпети, да Христа приобрящемъ… (29в–29г).
Именно в силу этого примера Феодосий и хочет быть «яко единъ отъ убогихъ» и носить убогую и худую одежду.
В этом месте рассуждений нужно остановиться, чтобы не пройти мимо важного нюанса. В предпочтении, оказываемом «худым ризам» нередко видят просто отказ от богатства мира сего и равнодушное отношение к одежде, как и к другим мирским благам. Едва ли подобный подход объясняет ситуацию Феодосия: к одежде он отнюдь не равнодушен; выбрав смиренные «худые ризы», он возлюбил их, как возлюбил и самого Иисуса Христа, и смирение. Трудно представить себе, что Феодосий мог не любить, не относиться с жалостью и особой интимностью к одежде, которая в конечном счете связывала его с Христом, уподобляя его, Феодосия, подвиг Христову [562]. Как отец русского монашества Феодосий завещал это отношение к одежде (любовь к «худым ризам») всему русскому монашеству (ср. Федотов 1959:39), а история русской святости знает множество примеров, подтверждающих устойчивость подобного отношения к одежде. Но и вне религиозной сферы отношение к одежде в русской жизни всегда оставалось очень существенным пробным камнем, позволявшим самоопределиться не только в «социальном», «культурном» и т. п. пространствах, но, главное, в духовном, нравственном пространстве. Те преувеличения, крайности и безумия, которые так хорошо известны на Руси, в преобразованном виде отражают отношение к одежде, впервые и сразу же остро намеченное в ЖФ в связи с образом самого святого.
d. Аскетизм. Смирение. Проблема «ближнего». Преодоление себя. Поиски пути. Испытания. Становление души. Обретение «места свята»
Тема одежды, проанализированная выше, будучи диагностически очень важной для характеристики Феодосия, вскрывает наличие аскетического компонента в его душевном устройстве и в его поведении, но вместе с тем и такие черты, как упорство, целенаправленность, редкое сочетание «покорения» и «повиновения» с верностью избранному пути. Аскетизм не только не приобретал у Феодосия крайнего, максималистского, безбрежного характера, но даже не мог потеснить того, что было связано с его труженическим подвигом. Напротив, уже мальчиком он умел соединять одно и другое. Труд учения был связан с аскетическим отказом от игр и друзей. Несколько позже он начинает трудиться на поле, и этот труд оборачиваетсся также аскетическим смирением — «Оттоле же начать на труды паче подвижьней бывати, якоже исходите ему сь рабы на село и делати съ всякыимь съмерениемь» (28а–28б). Две существенные детали заслуживают внимания в связи со сказанным. Во–первых, сообщение о начале трудов относится к тому времени, когда Феодосию исполнилось тринадцать лет, и оно помещено сразу же после известия о смерти его отца («Въ то же время отець его житию конець приять» [28а]). В связи с этим напрашивается предположение (соответствующее, думается, тому, что можно восстановить относительно решений, принимавшихся Феодосием, и их мотивировок) о том, что обращение к полевым трудам было не просто следующей ступенью аскетического смирения, но и вытекало определенным образом из новой жизненной (возможно, и экономической) ситуации, сложившейся в результате смерти отца. Если это предположение оказалось бы верным, то решение Феодосия отдаться тяжелому труду несколько по–новому и, главное, конкретнее обрисовало бы его душевные качества. Во–вторых, труд, тяжелый сам по себе, был связан с преодолением сопротивления ему со стороны матери —
Мати же его оставляше и, не велящи ему тако творити, моляше и? пакы […]. Глаголаше бо ему, яко, тако ходя, укоризну себе и рчоду своему творити. Оному о томь не послушающю ея, и такоже многашьды ей отъ великыя ярости разгневатися на нь и бити и? … (28б).
Никакие аргументы, выдвигаемые матерью, и даже побои не могут отвратить отрока Феодосия от поставленной им перед собою цели. Не слушая мать («не послушающю ея») или, точнее, слушая, но не слушаясь, не отказываясь от задуманного, он упорно и последовательно идет по своему пути. Очень вероятно, что даже эксцессы со стороны матери не изменяли его почтительного отношения к ней и во всяком случае не приводили к срывам. Возможно, споры с матерью, опровержения ее представлений, оправдания своего поведения — все это он считал излишним, потому что знал, что в выборе смирения он прав. Этот шаг был ему ясен, но не ясно было еще самое важное — «како и кымь образъмь спасеться» (28б), и поэтому оспаривание упреков матери, относящихся к бедной одежде или работе на поле, он считал бессмысленным расточительством.
Мысль о спасении души занимала в это время Феодосия, более, чем что–либо другое. И он искал этот путь на свой страх и риск. Призвание само по себе не обеспечивало свободы от ошибок, во всяком случае —
