когда Авраамий снова нача пребывати в первемъ подвизе, — и всемъ же притекающимъ с радостью великою [а радость и есть одно из выражений утешенности. — В. Т.], ибо велиа благодать Божиа на граде, вся просвещающи и веселящи, и хранящи, избавляющи, тишину же и мир, и всехъ благыхъ на многа лета подающи… и, наконец, о тишине как некоем благодатном божественно– небесном состоянии освобождения от шума и забот повседневной мирской жизни: Тако и сей [Авраамий. — В. Т.] такому дару и труду божественыхъ писаний и прилежа, и почитая, и како бы свой корабль своея душа съ Божиею помощию съблюсти многыхъ бурь и волнъ, реку напастей отъ бесовъ и отъ человекъ, съ упованиемъ непогружену отъ сихъ бедъ оного пристанища спасенаго доити и в тишину небесного Иерусалима Бога нашего приити. — Мир и тишина (другой вариант из «Жития» — тишина и мир), за которыми возникают или, точнее, угадываются и «превратный» образ смуты, шума, стука, щука, и образ противостояния двух противоположных начал (вплоть до толстовского война и мир), душевная тишина, небесная тишина, Божья тишина — все эти образы–формулы явно или прикровенно присутствуют в «Житии» и так или иначе связываются с Авраамием. Ср. также фольклорное формульное благопожелание на ти?шину, обретающее, в частности, свое объяснение и мотивировку в ситуации, описываемой в былине о Садке: Садко и его спутники на корабле (или кораблях) на озере (или море) — неожиданное осложнение: Как тут–то в озере вода всколыбалася или На синем море сходилась погода сильная / […] / А волной–то бьет, паруса рвет, / Ломает кораблики черленые — осознание критического положения: По меня, Садка, смерть пришла или «Видно царь морской требует / Живой головы во сине море» и выводы из этого — Садко спускается на дощечку дубовую или шахматницу золоту и плывет по морю — изменение ситуации: Подымалася погода тихая, прибытие в чертоги морского царя, попросившего Садко поиграть в гусли звончаты: И стал Садко царя тешити — пляска царя и ее следствия: Расплясался у тебя царь морской: / А сине море сколыбалося — принятие Садком решения: он рвет струны золоты и бросает гусли звончаты; царь перестает плясать и — как следствие — Утихло море синее, / Утихли реки быстрые — общее утешение: Садко возвращается домой в Новгород к своей и новгородцев радости. — Впрочем, и в совсем другом культурно–историческом и — у?же — литературно–текстовом круге возникает тема тишины и утешения: Царей и царств земных отрада, / Возлюбленная тишина…
См. Федотов 1959, 191 и след.
А. М. Панченко принадлежит заслуга в выдвижении предположения о том, что «мысль о подражании посетила и юродивого Афанасия [речь идет об Афанасии–Авраамии, духовном сыне Аввакума, юродивом, иноке, писателе, см. ниже. — В. Т.]. Заманчиво предположить, что его образец — Авраамий Смоленский, поворотные моменты биографии коего напоминали жизнь духовного сына Аввакума» (см. Панченко 1973, 92–93), а также важные соображения о соотношении юродства и писательства (проблема, актуальная, видимо, и для Авраамия Смоленского). При том, что православная практика знает (и в принципе не запрещает) перемену в выборе подвига, в частности, переход от «юродственного» жития к монашескому, сочетание юродства с писательством представляется А. М. Панченко невозможным («Насколько я могу судить, для юродивого, пребывающего в подвиге, писательство исключено», см. указ. соч., 91). Более точной и отвечающей реалиям представляется последующая формулировка того же автора: «Выдвигая предположение о несовместимости юродства и писательства, я считаю его принципом, который не стоит возводить в абсолют. Как и всякий принцип, он допускает какие–то отклонения и исключения» (там же, 91) и особенно несколько далее: «Юродство — пострижение — писательство есть лишь хронологическая цепь; но звенья ее, как вытекает из рассмотрения сущности юродства, нельзя поменять местами» (там же, 94). С этими выводами нельзя не согласиться, сделав, однако, при этом разъяснение: если совмещение юродства как подвига с писательством действительно, видимо, невозможно (или, точнее, кажется, неизвестно практически), и последовательность «юродство —> писательство» необратима, то сочетание комплекса юродивости (а он вовсе не обязательно предполагает юродивость как подвиг) с писательством, несомненно, возможно и встречается не так уж редко. Из недавней литературы о юродстве см. Лихачев, Панченко 1976, 91–191; Лихачев, Панченко, Понырко 1984, 72–153.
Русск. воображать, воображение в рассматриваемой здесь перспективе удачнее передает суть дела, нежели др.-греч. ???–????? или ??–?????? 'облеченный в образ' или же лат. imaginor 'воображать', 'представлять себе', 'видеть во сне' (: imago), хотя в других планах эти слова имеют свои преимущества (ср. ст. — слав, въобразити ???????, въображати ся ?????? ??????). Русское слово позволяет открыть в себе две важные идеи–смысла — вхождение (в образ) и образ как тот остаток после того, как всё лишнее удалено, обрезано (об–раз, об–разитъ : об–рез-, об– резать); иначе говоря, образ и есть результат того опустошения, которое совершает воображающий по отношению к воображаемому.