батыевых погромов было достаточно отдельных карательно–конфискационных экспедиций. Сама же Золотая Орда непосредственно занимала широкое степное пространство между нижним течением Волги и Дона. Убежденные степняки не собирались осваивать городскую жизнь, во всяком случае, по преимуществу, и превращать широкий лесной пояс в зону своего непосредственного обитания. При доминировании «степного» начала распределение его и «лесного» начала было близко к взаимодополнительному, хотя позже начинаются исключения (появление татарского слоя как постоянного в отдельных городах Северо–Восточной Руси, с одной стороны, и отток части населения Руси в степь, при котором порывались связи с метрополией, с другой).
Что русскому человеку и Руси в целом бросалось в глаза и было понятно и в татарах, и в татарской власти? Что нередко даже устраивало русских в них, усваивалось и подсознательно, а позже и вполне сознательно использовалось сначала в общих интересах, а в потом и в собственно своих, нередко направленных против татар целях? Прежде на Руси поняли, что татары жестки, в определенных ситуациях и жестоки, но предсказуемы, что свою деятельность они подчиняют правилам, которые сами подчиняются наверху некиим общим принципам государственной власти, а внизу известным этнопсихологическим предрасположенностям, коренящимся в «туранском» типе. По Трубецкому, наличие общей психологической черты, прослеживаемой с языкового и музыкального уровня до поведенческого («ясная схематизация сравнительно небогатого и рудиментарного материала») [192], определяет и типичный облик тюрка и особенности миросозерцания и жизненного уклада носителей этой психологии:
Разумеется, это состояние устойчивого равновесия при условии пониженной психической активности может привести к полной неподвижности и косности, но эти же черты устойчивого равновесия вполне соединимы и с психической активностью.
И еще одна черта тюркского («туранского») психологического типа, которая сыграла свою положительную роль в русской истории допетровской московской Руси:
Что касается до социальной и культурной ценности людей туранского психологического типа, то ее нельзя не признать положительной. Туранская психика сообщает нации культурную устойчивость и силу, утверждает культурно–историческую преемственность и создает условия экономии национальных сил, благоприятствующие всякому строительству […]
Положительная сторона туранской психики, несомненно, сыграла благотворную роль в русской истории. Проявление именно этого нормального аспекта туранской психики нельзя не заметить в допетровской Московской Руси. Весь уклад жизни, в котором вероисповедание и быт составляли одно («бытовое исповедничество»), в котором и государственные идеологии, и материальная культура, и искусство, и религия были нераздельными частями единой системы, — системы, теоретически не выраженной и сознательно не формулированной, но тем не менее пребывающей в подсознании каждого и определяющей собой жизнь каждого и бытие самого национального целого, — всё это, несомненно, носит на себе отпечаток туранского психического типа. А ведь это именно и было то, на чем держалась старая Русь, что придавало ей устойчивость и силу.
Иностранные наблюдатели допетровской Руси склонны были подчеркивать раболепие народа перед властями и властей перед царем. Разумеется, во многих частных случаях они были правы. Более того, та форма поведения, в которой усматривалось раболепие, уже и тогда и тем более существенно позже, когда условия кардинально изменились, действительно наполнилась соответствующим ей содержанием, которое при разрыве со старой традицией не могло быть ничем иным, как раболепием. Но для историка, который не ограничивается описанием поверхностного уровня в виде результатов и пытается соотнести глубинные процессы и тенденции исторического развития с социально–психологической типологией народа, недопустимо видеть одно и то же содержание в двух омонимичных формах. При бесспорном единстве вероисповедания и быта как основной черты жизненного уклада на Руси в эпоху татарского ига и подспудного собирания русских земель вокруг Москвы трактовать смирение в вере и смиренный быт как раболепие было бы непростительной ошибкой. Слишком много в русской истории и в русской жизни было действительного, низкого и корыстного раболепия, чтобы усматривать его в форме смиренно–приемлющей позиции, имеющей совсем другую мотивировку. Смирение в быту, смирение перед властью, смирение в вере перед Богом определялось особой геометрией нравственного пространства, тем, что называлось благочестием, и имеет своим источником то, как вчерашние язычники, уже успевшие распространиться на обширнейшей территории и, возможно, почувствовавшие опасность потери себя в этом необозримом и всё более и более расширяющемся пространстве неизвестности, а нынешние «работники одиннадцатого часа» приняли христианскую веру и отдались ей не прекословя, вполне, почти с детской наивностью и верой в сиюминутное чудо.
Предвидя, видимо, возражения, Н. С. Трубецкой отмечает, что вера действительно была получена на Руси не от туранцев, а от греков, от Византии, и что она «даже прямо противопоставлялась в русском национальном сознании татарщине», но что «все–таки само отношение русского человека к Православной вере и сама роль, которую эта вера играла в его жизни, были в определенной части основаны на туранской психологии». По Трубецкому, именно туранские черты в психологии древнерусского человека не позволили ему отделить веру от быта, и именно поэтому он оказался таким слабым богословом при встрече с греками и поэтому же «психологическое различие между русским и греческим подходом к вере и обряду», так ярко