граблями благоухающее невообразимыми ароматами свежее сено на монастырском лугу. Вокруг неё такие же загорелые, весёлые, в таких же застиранных ситцевых подрясниках монахини, сверкающие безмятежно радостными улыбками из овалов летних лёгких белых апостольников.
Мелькают грабли, страшные трёхрогие вилы, взлетают в небо пышные копушки благоуханного сена, растут гигантские стога.
В стороне, на опушке берёзовой рощицы, несколько престарелых сестёр под руководством крёстной матери Епифании чистят картошку, перебирают свежепринесённые послушницами крупные белые грибы, варят в больших закопчённых котлах на треногах обед под тихое умильное пение акафиста Богородице Казанской.
Лето, солнце, молитва, счастье!
— Маша, Маша! Беги до обители в келарню, скажи матери Пафнутии, пусть даст тебе полфунта соли, опять туесок с солью в телегу не положили!
— Бегу, крёстная! — Машенька летит над тропинкой, сверкая загорелыми круглыми пятками, ветер раздувает концы её старенького платочка и густющую косу за спиной, сердечко колотится от быстрого бега, от радости исполнения монастырского послушания, от ощущения разлитой вокруг благодати Божьей и невидимого, но ощутимого присутствия рядом любящей Божьей Матушки.
Родную Машенькину маму похоронили полтора года назад.
Отец не мог себе позволить долго горевать, шесть детей, родившихся после Машеньки, к счастью, здоровыми, требовали крепкой женской руки, и через три месяца после скромных похорон, в доме появилась сухая высокая молчаливая Агафья, скупая на ласку, но семижильная на работу.
Дети редко слышали от неё похвалу или утешение, но всегда были чистыми, сыто накормленными простой крестьянской едой, одежда на них была выстирана, заштопана, носы вытерты, постельки были сухими и тёплыми, утренние и вечерние молитовки дети читали всегда вместе, по очереди, выученными на память, причащались в приходской церкви часто и регулярно.
— Ишь, какую начётчицу Никита взял! — уважительно кивали соседи.
Однако не только сама Агафья рвала жилы на домашней работе. Дети все, не исключая малышей, трудились на домашнем хозяйстве соответственно возрасту и силёнкам.
А труда было много: в доме, на огороде, с птицей, скотиной, готовкой, стиркой, покосом, шитьём незамысловатой, но крепкой крестьянской одежды. Да и не перечесть всех трудов, которые приходилось нести руководимому твёрдой Агафьиной рукой, многочисленному Машенькиному семейству.
— Оладушки на подушке в Раюшке кушать будешь, — говаривала нередко мачеха, — а здесь «роботать» надо! — делая ударение на «тать».
Маше, как старшей, доставалась и большая часть работы. В свои тринадцать она умела готовить, шить, стирать, ткать холсты, плести «дорожки», заготавливать грибы, капусту, мочить яблоки, доить корову и коз, сбивать масло и многое, многое другое, чего и представить себе не могут её сверстницы в наше время.
Маше приходилось сильно-сильно стараться, чтобы хоть иногда услышать скупое Агафьино: «Честно (с ударением на О), Маня, сделала, честно»…
Впрочем, бывали у Машеньки и особые утешения, кроме, понятно, святых церковных праздников, когда всё семейство во главе с отцом, солидным в своей «воскресной» вышитой рубахе и начищенных до блеска сапогах, стояло в церкви, молилось и причащалось. А затем после праздничного обеда, впрочем, не сильно отличавшегося от обычной их скромной трапезы, за чаем вместе слушали Агафьино чтение житий святых угодников из старой «Четьи Минеи», отдыхая от трудов праведных.
Но Машеньке, порой, давались «отпуски»: когда денька на три, а порой, и на целую неделю.
К тётушке крёстной, в святую обитель!
Вот уж тут наступал для девочки «праздников праздник и торжество торжеств». Вряд ли с такой же силою тянет птиц весною из далёких стран на родину или форель в верховья рек на нерест, как рвалась душа юной христианки под сень куполов Дома Матушки Божьей, любовь к Которой не угасала ни на миг в её сердечке с самого младенчества.
И к Сыну Её — Красивому Мальчику, явившемуся ей тогда и исцелившему её параличные бессильные ножки.
Теперь