ещё в Святом Уделе Божьей Матери — Горе Афонской.
Ты съезди-ка к нему, поговори, быть может, он тебе сумеет объяснить с тобою происшедшее, он опытный монах! А я, прости, уста сомкну — не ведаю я, многогрешный, что сказать!
— Мария, инокиня, говоришь? Манянька, значит! — отец Доримедонт оказался крупным, полным и весёлым стариком с лысой головой, огромной белой бородищей и почти всеми, крупными зубами. — От Егудиилки, говоришь? Ох, Егудиилка, — пора ему в могилку!
Мне, правда, тоже пора! — засмеялся он, увидав испуг в глазах 'Егудиилкиной' духовной дочери. — Да-а-вно пора, а я чего-то всё небо коптю! Ну, пошли в домушку, что-ли, инокиня…
В 'домушке' отца Доримедонта, комнате размером два на три метра, три стены были сплошь от пола и до потолка увешаны иконами — большими и маленькими, писаными и типографскими, в кивотах и просто прикнопленных к оштукатуренной стенке.
Четвёртую стенку с дверью пополам делила печка с прибитой к ней деревянной вешалкой, на гвоздиках которой уместились какой-то ватник, пара рясочек с подрясниками и брезентовый плащ. Спинкой к печке стояло облупленное деревянное кресло с дощатым сиденьем, на спинке висела выцветшая, застиранная схима с кукулем и схимнический верёвочный параман.
И всё! Больше в комнатке, кроме нескольких лампад, мерцавших перед иконами, абсолютно ничего не было!
— На чём же он спит? — подумала, оглядывая обстановку инокиня Мария.
— А дрыхну я, Манянька, — словно угадав её мысли, засмеялся, обнажив зубы, отец Доримедонт, — в другой опочивальне! Там у меня есть ложе с «бадалхином» и кистями, пуховые перины и тьма подушков! Ну, садись в мою «стасидию»!
Инокиня Мария села в кресло, старик достал откуда-то из угла крохотную скамеечку и примостился на ней напротив гостьи.
— Ну, давай, Манянька, рассказывай, — старик вдруг словно бы прислушался к чему-то, — нет, подожди! Встань-ка вон туда, за вешалку, и тихо стой!
В дверь постучали. Отец Доримедонт, не торопясь, открыл и встал в дверях сеней, не пропуская внутрь пришельца. Инокиня Мария испуганно замерла и прислушалась.
— Чего тебе? — раздался нарочито грозный голос схимника.
— Я, гражданин, ваш новый участковый, участок обхожу, — раздался слегка картавый развязано-нагловатый молодой мужской голос, — мне надо ваши документики проверить, пройдёмте в помещение!
— Ещё чего! — загремел голос отца Доримедонта. — Мож, у меня там баба с титьками, как у твоей Глафиры, Федя!
— Какой Глаф… Я не Федя, я Василий, — обалдело-растерянно залепетал невидимый Марии человек.
— Ты Фёдор во Святом Крещении, сам знаешь! В честь мученика Феодора Тирона родной бабкой во младенстве окрещён! А Васькой твой отец, пьянчуга, настоял, чтоб в пачпорт записали!
— Откуда вы…
— Оттуда, где всё знают! Про Глашку твою полюбовницу, к которой ты от своей жены Миленки бегаешь, как будто на дежурства, что — подробней рассказать?
— Да как вы…
— Так! Ты ей скажи, козе блудливой, чтобы колечко с бирюзой, которое она у собственной бабки скрала, пусть назад в комод положит! Для бабки это память о муже, что погиб геройски с японцами воюя! И если будет с мужиком чужим блудить, схлопочет рак, и титьки ей отрежут, из-за которых ты к ней бегаешь, засранец!
— Да я…
— Чего — ты?! Зарестуешь меня, что ли? В тюрьму посодишь? Аль застрелишь со своего нагану, который ты по пьянке потерял три дня назад, и где — никак не вспомнишь? Кого из нас первей в тюрьму посодють? А?