Ангел-хранитель явился в образе громадного гоффурьера.
— Подпоручик Дашков! — торжественно возвестил он трубным голосом. — Вам надлежит немедля явиться к генерал-прокурору его сиятельству князю Трубецкому. Карета ждет вас.
«Пронеси, господи!» — незаметно перекрестил грудь подпоручик и вышел вслед за гоф-фурьером.
Трубецкой, как видно, ждал Дашкова. Он посмотрел на бледное лицо подпоручика, на темные круги под глазами, спросил:
— Вы больны, Дашков?
— Никак нет, ваше сиятельство.
— Пили вчера?
Дашков опустил глаза, тихо ответил:
— Пил, ваше сиятельство.
— Ну, это пройдет, — успокоился Трубецкой. Ему не хотелось бы заменять Дашкова, исполнительного и честного офицера сенатской роты, кем-нибудь другим при таком особо важном поручении. И он без лишних слов сразу же перешел к делу. — Срочно отправляйтесь в Ярославль, подпоручик. Сегодня. Нет, сейчас же! Привезете оттуда комедиантов. Привезете до поста. Запомните — до поста! Вот вам указ ее императорского величества. — Трубецкой передал Дашкову указ, вынул из шкатулки деньги и вложил их в ладонь подпоручика. — Это тебе, голубчик, на расходы. Гони, брат. Не мешкай. Успеешь до поста, я тебя не забуду. Ну а не успеешь, — Трубецкой скорбно вздохнул, — пеняй на себя.
Вот он — ангел-хранитель! Глаза Дашкова заблестели, он щелкнул каблуками.
— Жизнь положу, ваше сиятельство!
Трубецкой так удивился неожиданной перемене подпоручика, что не удержался, чтобы не спросить:
— А чему это ты так обрадовался, голубчик?
— Почитаю за честь услужить ее императорскому величеству и вам, ваше сиятельство!
— Спасибо, голубчик, и — гони. Гони, ради бога!
Дашков выскочил от Трубецкого, не чуя под ногами земли, и, лишь пробежав несколько шагов, не зная куда, вспомнил вдруг что надо получить еще и прогонные!
Московский регистратор Андрей Григорьев бушевал в Ярославском магистрате. Ваня Дмитревский из провинциальной канцелярии не отправил в Москву с нарочным бумаги Григорьева и теперь, боясь его гнева, скрылся в магистрате. И тогда разъяренный регистратор ворвался в магистрат со своим сержантом и приказал ему нещадно бить Дмитревского. Сержант отказался от такого срамного действа, и тогда сам Григорьев обрушился на Ваню, «ругал его вором, грозил смертной казнью и, знатно, забыв государственные права и не устрашась на судейском столе ее императорского величества указов, яко благочиния зерцало, из крайней своей злобы замахивался на него бить, называл канальей и бестией, и бранил м…но». Григорьев прибыл в город с указом, повелевавшим ярославскому купечеству доставить несколько сот лошадей «для высочайшего шествия из Москвы в Санкт-Петербург». Вообразив себя чуть ли не посланцем небесным, Григорьев решил показать всю меру и безмерие своей власти. Видя такое устремление московского регистратора, члены магистрата — ратманы, оттерли Ваню из судейской каморы, и он заперся в другой каморе. Заметив это, Григорьев вошел в раж.
— Ага, прощелыги! — завопил он. — Мало держите в магистрате колодников и воров, еще и покрываете их?!
Ратманы держались с достоинством. Они спокойно и со знанием дела объяснили зарвавшемуся регистратору:
— Сие не похвально и противу закону. В именном указе тысяча семьсот двадцать четвертого года установлено штрафование бессовестных, которые неучтивым образом в присутственных местах поступают.
— Что-о, сучьи дети?! Грозить вздумали?..
— А за сие наглое невежество, — продолжали ему внушать ратманы, — а особливо за сквернословную брань, надлежало бы взять с вас, господин регистратор, штраф — десять рублев.
— Воры подлежат пытке и смертному истязанию! — вопил свое Григорьев.
Но пока он вопил и сквернословил, ратманы послали гонца к воеводе, прося его о помощи и защите. Михаил Андреевич Бобрищев-Пушкин, узнав о таком поношении магистрата, задумался. Конечно, люди чиновные, вроде Григорьева, всегда могли безнаказанно издеваться над людьми выборными, состоящими на общественной службе. Но за последнее время совсем уж замотали город всяческими ревизиями и поборами. И воевода подумал: кто-то копает ему яму. И он велел послать к магистрату полицмейстера с командою и стал собираться сам.
Когда воевода и полицмейстер вошли в палату, неукротимый Григорьев топтал ногами обрывки магистратского рапорта и кряхтел, будто дрова колол.
«Пляши, пляши, — усмехнулся про себя воевода. — А я вот тебя сейчас по указу семьсот двадцать четвертого года, да еще и рапорт в Москву. Допляшешься!»
Наконец Григорьев выдохся, остановился и только тогда заметил и воеводу и полицмейстера. Наступила тишина. Григорьев тяжело дышал, в глазах его горели злые огоньки. Воевода чуть улыбался. В этот момент со стороны Санкт-Петербургского тракта послышался заливистый звон бубенцов. Магистратские бросились к окнам и увидели мчащуюся во весь опор, окутанную снежной метелью курьерскую тройку.
Михаил Андреевич вспомнил любимую притчу «Коловратность» господина Сумарокова. Он выучил эту притчу наизусть, потому как за многие годы воеводства мудрость ее постигал все более и более:
Григорьев же, видимо, этой притчи не знал, поэтому всегда уповал на случай.
Между тем тройка пронеслась по улице города, и у магистрата бубенцы всхлипнули и захлебнулись. Тут же дверь распахнулась, и в палату, гремя огромными ботфортами и стукнув палашом о косяк, вошел краснощекий с мороза красавец офицер.
— Подпоручик сенатской роты Дашков! — рявкнул он, ни к кому не обращаясь. — Воеводу ко мне! Мигом!
Воевода сделал шаг вперед, кивнул головой.
— Воевода Бобрищев-Пушкин к вашим услугам.
Дашков, вынув из-за пазухи бумагу с печатью на розовом шелковом шнурке и крякнув густо, строго обвел взглядом магистратских.
— Честь имею объявить указ ее императорского величества самодержицы всероссийской. — Он развернул бумагу и стал читать так, будто оду декламировал — «Всепресветлейшая, державнейшая, великая государыня Елисавет Петровна, самодержица всероссийская, сего генваря 3 дня всемилостивейше указать соизволила ярославских купцов Федора Григорьева сына Волкова, он же Полушкин, з братьями Гавриилом и Григорьем (которые в Ярославле содержат театр и играют комедии) и кто им для того еще потребны будут,