бог с ней, с волей, зато разрешил наконец лейб-медикус пускать к нему друзей его. Только теперь и рассказали ему, как славно прошел маскарад; как еще два дня после него ходили по матушке-Москве, веселили народ честной. Довольна осталась государыня. Еще говорили, будто бы было раскидано ее повелением серебра в толпы гуляющих и веселящихся из пяти тысяч бочонков.
Сам сиятельный граф Григорий Григорьевич Орлов приезжал справиться о здоровье от имени императрицы и от своего имени. Вальяжный стал Орлов, будто и родился сиятельным… У больного часы длинны. В эти дни еще крепче сдружился Федор с гравером Евграфом Петровичем Чемесовым и с литераторами Николаем Николаевичем Матонисом и Григорием Васильевичем Козицким, будущим статс- секретарем Екатерины. Они приходили чуть ли не каждый день и по просьбе Федора делили с ним его далеко не монастырскую трапезу: Федор приказал подавать ему от двора обед на пять персон, что и исполнялось неукоснительно.
— А что Рокотов — написал коронационный портрет императрицы? — спросил однажды Федор у своих друзей, вспомнив о встрече в доме Хераскова.
— Написал, — ответил Чемесов и тут же сообразил, о чем хотел спросить Федор Григорьевич. — После вашего маскарада он понял, что лучшего коронационного портрета создать невозможно: в живописном портрете нельзя показать настоящее через прошлое и будущее.
— Тайна искусства велика есть, — уклончиво сказал Федор и улыбнулся. — Изображение превратного мира порою помогает постичь истину.
Доработал наконец Антон Лосенко портрет Федора и, не дожидаясь его выздоровления, принес показать в келью. Засветили множество свечей, и портрет «заиграл» свежестью красок. Долго смотрел Федор на свое изображение и ничего не сказал, только обнял Антона крепко.
— Спасибо тебе… А рад я не столько за портрет, сколько за талант твой. — Федор помолчал и, вздохнув, добавил: — Кто знает, что стало б, ежели б не спал ты с голоса. Может, так и пел бы в хоре, а?
— Как знать, как знать, ежели б не экзекутор Игнатьев, может, так и варил бы ты серу, а?
И друзья рассмеялись.
— Однако портрет очень хорош, — заметил Козицкий, — и я бы не прочь иметь такой.
— Я бы тоже не отказался, — залюбовался портретом Матонис.
— Пока я жив, он вам без надобности, — Федор нежно погладил резную раму, — я вам и на сцене надоем. А вот когда помру…
— Типун тебе на язык! — осерчал Антон.
— Когда помру, — продолжал Федор, — тогда вам Евграф Петрович гравюр наделает. Только ждать вам долго придется.
Увы, ждать пришлось недолго. Через полгода Евграф Петрович выгравирует этот портрет и, памятуя слова Федора Григорьевича, напишет на нем: «Желая сохранить память сего мужа, вырезал я сие лицо, его изображение со вручением оного Николаю Николаевичу Матонису и Григорию Васильевичу Козицкому, по завещанию его самого, любезного моего и их друга».
Эту гравюру Григорий Васильевич Козицкий, став статс-секретарем Екатерины Второй, повесит в своем рабочем кабинете. И всякий раз, когда Екатерина будет входить в него, портрет будет чем-то смущать ее.
— Федя, к тебе мадам, — доложил однажды Григорий и с любопытством посмотрел на брата.
— Приглашай, — спокойно отозвался Федор. В эти дни к нему приходили многие — и актрисы, и просительницы по всякому поводу, и поклонницы его таланта.
Но когда Федор увидел, кто пришел к нему, голова у него закружилась, и, чтобы не упасть, ему пришлось опуститься на стул.
— Аннушка?..
— Не узнали, Федор Григорьевич?
— Боже мой! — Федор с трудом пришел в себя и бросился помогать ей раздеться, усадил на скамью, сел напротив. — Аннушка… Вот ты какая…
— Постарела, Федор Григорьевич?
— Бог с тобой! — Федор даже отшатнулся. — Экая красавица! Дай-ка я посмотрю на тебя. Сколько же лет прошло, а?
— Что это вы захворали-то, Федор Григорьевич? — вместо ответа спросила Аннушка. — Нельзя ж по морозу-то нараспашку скакать. Беречься надо.
— Ты была на маскараде?
— Я на всех ваших спектаклях была, — тихо сказала Аннушка и тихо добавила: — И на всех, почитай, слезы лила…
— Тебе нравится моя игра?
— Не знаю, — вздохнула Аннушка, — я на вас смотрела…
Федор закусил губу, помолчал.
— Дома что? Я ведь по теплу к вам собирался. В бреду даже видение было.
— Что ж дома?.. Батюшка давно уж умер, за ним и Прасковьюшка-кормилица ушла… Учителя ваши тож приказали долго жить…
Каждое слово било Федора по сердцу. Он застонал, и Аннушка опомнилась.
— Что ж это я!.. Больному-то человеку… Давно ж все это было-то!
— А для меня-то внове! — Федор опустился на колени, уткнулся лицом Аннушке в ноги и заплакал.
Аннушка гладила его мягкие каштановые кудри, и по щекам ее текли слезы. Так и молчали они, ни о чем не думая, и обоим было хорошо. Потом Федор успокоился и поднял мокрое лицо к Аннушке.
— У тебя все ли ладно?
— Слава богу — детей ращу… Ты-то все один?
Федор пожал плечами.
— Стало быть, друзей много…
— Нет, сестрица, меньше друзей, меньше потерь… А уж как я рад видеть тебя. Вот выздоровлю и по теплу с приятелем к тебе нагряну. Примешь ли?
— Отчего ж не принять? Ты ж братец мой. Сиротинушка…
— Ах ты, Аннушка моя дорогая! Уж и не поверишь, как я рад тебе, — не скрывал радости своей Федор. — Вот как почки на березках набухнут, так и жди гостей! Надоело мне в келье этой, словно в склепе. Ах, скорей бы почки набухли!
Не успели набухнуть почки на березках. Только прошла у Федора «воспалительная горячка», как обрушилась новая беда: гнойный аппендицит. Это и сломило великого актера.
«На конец, — записал первый биограф Федора Волкова русский просветитель Николай Иванович Новиков, — сделался у него в животе антонов огонь, от чего и скончался 1763 года Апреля 4 дня на 35 году от рождения, к великому и общему всех сожалению».
После смерти Федора на его столе в келье средь бумаг нашли листок, исписанный красивым почерком: