десятины посева, а раздавали в голодный год по едокам? Опять — общественное и опять справедливое дело. Посмотрите на себя, где вы все вместе, там соблюдаются интересы каждого, а не отдельного хозяина. А супряги устраивали? А помочи? А школу строили или вот эту избу-читальню?
И вдруг из угла голос Нечая Хромого донесся:
— Ты гляди — жизнь-то какая у нас была хо-орошая! Мало все нам — от добра-то добра ищем!
Кто-то из мужиков даже по-бабьи взвизгнул, а Нечай еще не кончил, еще сказал:
— Иль жизнь-то нам нипочем, нам история нужна? Так она, история-то, тоже поди-кось не кобыла, чтобы ее туды-сюды дергать?
Глядеть стали на Ю-риста, а что он теперь скажет?
Он сказал:
— Советская власть дает деревне машины. Из русской отсталой деревни она самую передовую в мире хочет сделать. Без машин этого не сделаешь. Никогда! А кто машину приобретает? Кто богатый! Значит, Советская власть богатея сделает и сама же батрака ему подарит? Помещиков в Сибири не было — будут. И только колхоз, владея машинами, никому не принесет разорения, а человеческую жизнь — всем. Это ленинский план кооперации! Вот это — история!
Тут опять голос подали:
— План-то есть — Ленина-товарища нету…
А Степан подумал: то же самое толковал о машинах в мастерской Митя-уполномоченный. Или сговорились они с Ю-ристом? Или знали, что от машины Степану который раз куда больше тревоги было, чем от коней? Спрашивал себя уже не раз Степан: «Кто еще в Крутых Луках машину так же чует, как я?» Он первую сноповязалку в Шадрину ездил глядеть, а когда в Крутых Луках и на Овчинниковских заимках тоже сноповязалки эти появились — убегал от них прочь, не дразниться чтобы, не зариться, не проситься на машине круг какой проехать хотя бы и на запятках где… Но об этом он с Клавдией даже не говорил. О чем говорить-то?! Жизнь бы прожил, а дальше самосброски в хозяйстве своем не пошел! Сроду!
Машина не конь. От коня хлебом пахнет и потом, его по холке потрепал — и мнится уже, будто таких же вот ласковых, понятливых три у тебя, пять — того больше.
Машина молчит, к тебе не льнет, а все равно спрашивает: «Сколько посеву сеешь, чтобы расчет был меня купить? И сколько ты заплатить можешь за меня?» И тут ясно и понятно: принадлежать она тебе вовсе не должна… А глаз ты с нее все равно не спускаешь. И запах ее железный — все равно чуешь.
Допрос Ю-рист снимал со Степана. Степан так-то не заморгал, не захлопал шарами, ровно мальчонка какой. А тут убил-таки Ю-рист его! Виду хотя бы не показать, что убил. Сказать бы Ю-ристу поперек! Крикнуть бы что?!
И скажет. И крикнет.
Хорошо обещаешь, Ю-рист? Так по-хорошему его и делай, хорошее. А иначе где-нигде мы с тобой сшибемся, где-нигде, а надо будет против тебя выдержать. Не выдержишь — ты и в самом деле, как ту негодную кобылешку, меня вожжами задергаешь. После объясняй: из-за хорошего задергал либо из-за плохого?!
И хотя убил Ю-рист Степана, но только не насовсем убил, голову с него не снял. Голова покуда еще своя у него.
Сидел Степан и ждал… Ждал, когда о семенах Ю-рист спросит. Дышать в избе-читальне вовсе невозможно стало, однако дышали.
Лампу под потолком засветили.
При лампе разглядел Степан: сразу за Печурой Павлом сидел Митя-уполномоченный. Приехал, значит, и в самом деле в Крутые Луки Митя, но к Степану на квартиру не зашел, баульчик свой фанерный не взял. Узнал, видать, что Ольга у него в доме, и не захотел прийти…
А за Митей еще одного разглядел Степан человека, не сразу признал. А это Корякин был. Корякин из крутолучинских мужиков, самый был первый председатель комбеда. После пошел и пошел по службе. Уже и не мужик, а начальник. Уже в Крутые Луки пожаловал если — так не для того, чтобы, скажем, по сено за реку съездить. Тужурка на нем не то чтобы новая, но городская. И личность стала не мужицкая: безбородый, и глядеть на него — очень строгий. Замученный еще… Верно, по деревням ездит, из кошевки не вылазит. И молодой ли, старый ли — не сразу поймешь.
Вот оно, какое собрание-то нынче — Корякин здесь! Этот зря не приедет. Нет. Будет что-то, если Ю- риста мало одного и Мити-уполномоченного мало, а еще приехал Корякин!
Был Корякин головастый, но только вовсе не помужичьи слаженный.
Он и в партизанах был долгое время, и с Пятой армией ушел Колчака окончательно воевать, после ходил еще на Врангеля, а вернулся — бабу свою постриг под мужика, картуз на нее надел тоже мужичий, и пошли они вдвоем в таком виде агитировать против бога, против кулаков, против попов. По деревням ездили и показывали между собой равенство, какое должно быть при новой жизни. Верст на сто в окружности Корякин этот всех попов объехал, спорил с ними принародно — есть бог либо нету бога, и, сказать надо, боялись попы его хуже черта рогатого.
На тракту, за Шадриной где-то, стреляли в них сразу с двух обрезов, но они живые остались и своего не бросили. И не то что говорун бы какой, а больше ничего — любую крестьянскую работу мог Корякин руками делать, но вместо того он книжки читал и бабу читать учил. Дружбу же водил в Крутых Луках с Печурой с Павлом.
Когда уехал в город насовсем, Печура постарел враз, руками стал с той поры махать шибче и говорить громче. Переживал, что без дружка остался.
И хотя живет Корякин в городе уже долгое время со своей стриженой бабой — скрозь мужика он глядит по сю пору. Это не Ю-рист, он, к примеру, про кошку спрашивать не будет и об том, как ты газетку читаешь и мясо ешь ли каждый день — тоже нет. Про твою жизнь у тебя не спросит, он ее сам знает.
И давно он задумал жизнь эту на другой лад повернуть, и нету слова того, чтобы Корякину стало поперек: он враз перешагнет.
Это вовсе не надо глядеть, что человек, как все, — силы в нем без конца… И еще у него власть.
Вот оно какое — собрание нынче…
Так…
Ну что же, поглядеть надо. Подождать надо. И хотя верно, что тошно уже в помещении от дыма табачного, надо еще закурить.
Ждут все…
Каждый по-своему ждет… Один — слов еще от Ю-риста об справедливости ждет, другой — когда собрание кончится. Печура Павел от Степана чего-то ждет, а Степан — когда о новом плане посева речь зайдет, о семенах…
Уже о пожаре сказал Ю-рист, о классовом враге. Ладно…
О Степане Чаузове сказал: сил Чаузов не пожалел, чтобы семена спасти. Ладно…
— И вот, — сказал Ю-рист, — люди сознательные, люди преданные нашему делу, колхозному строю, я думаю, подадут пример — из своих личных запасов пополнят семенной фонд колхоза. Для обеспечения нового плана сева.
Замолчал…
Он замолчал, и никто не говорил… Лампа под потолком мигала, мужики под лампой сопели.
Так долгое время было…
— Пуд! — сказал Печура Павел. Он поднялся с лавки, стоял и руками шапчонку свою, воронье гнездо, вертел и мял. Будто не от себя пуд отдавал, а Христом-богом у кого-то вымаливал. Правда что вот-вот на коленки готовый был упасть.
— Надоть, мужики, бабам наказать, чтобы они не кормили печуровских-то ребятишек, куска не давали им, — сказал кто-то. — Пуд-то Печуре вовсе лишний!
А этот дурак какой-то сказал, больше никто. Голоса не разобрать — чей такой? Это хуже бабы мужик сказать мог, не иначе. Не хочешь от себя отдавать — не отдавай, но и Печуру попрекать не смей. И ребятишки его здесь ни при чем.
От попрека этого в горле заскребло.
А Печура еще раз сказал:
— Пуд!