должны были знакомить нас с политическими проблемами Советского Союза.

Мы учились рассматривать все вопросы с политической стороны или, как мы выражались, «с принципиальной точки зрения» и привыкали оправдывать все то, что делает Советский Союз, даже самое из ряда вон выходящее, даже то, что по существу противоречило идеям социализма.

Вначале многие воспитанники нашего дома писали письма родителям или родственникам в Австрию, но с течением времени эти связи ослабевали. Мы все реже думали об Австрии и Германии, и все больше и больше о Советском Союзе. В первое время на наших собраниях в доме говорилось о Советском Союзе как нашей «второй родине». В дальнейшем слово «вторая» было отброшено и постепенно мы начинали себя чувствовать так, будто Советский Союз — наша единственная и настоящая родина.

В наших разговорах между собой наименования Австрия и Германия встречались все реже и реже. Воспоминания тускнели. Мы стали молодыми «советскими людьми, которые по национальности были немцами или австрийцами, но по своим мыслям и чувствам принадлежали Советскому Союзу.

Так, за время с 1934 по 1938 год наш детский дом приобрел совсем иной облик. К тому же он перестал, по существу, быть детским. Незаметно «младшие» превратились в «средних», «средние» в «старших», а те, кто были уже «старшими» — никак не подходили к «детскому дому». По вечерам, в субботу и воскресенье у нас устраивались танцы и посторонний посетитель вряд ли признал бы в танцующих парах — воспитанников детского дома.

Еще недавно наши педагоги и ночные дежурные сестры должны были улаживать ожесточенные детские драки, теперь они стояли перед другими проблемами, так как большинство воспитанников нашего дома поддались очарованию первых любовных увлечений. Но мы для этих самых счастливых лет юности «выбрали» себе плохое время!

КАК ВЫГЛЯДЕЛА БОЛЬШАЯ ЧИСТКА ИЗ ОКОН ДЕТСКОГО ДОМА

Аресты все еще не прекращались. После нашего возвращения из Крыма, в конце августа 1937 года, они даже усилились. Осенью 1937 года было превзойдено всё, что было раньше.

Для меня теперь не было необычным, когда я, придя к кому?либо из знакомых, обнаруживал опечатанную дверь или другую семью, которая вселялась на жилплощадь арестованных. «Арест»… это еще несколько лет тому назад звучало так страшно и было редким исключением, а теперь это стало совершенно обычным явлением. По дороге в школу я видел почти ежедневно зеленые машины, которые везли арестованных[1]. Все чаще мы слышали об арестах ведущих деятелей Коминтерна, которых до этого ставили нам в пример. Однажды ночью исчез не только учитель школы им. Карла Либкнехта, но и редактор «Центральной немецкой газеты» («Deuitsche Zentralzeitung») и сотрудник «Клуба иностранных рабочих». Мы всё время узнавали о новых арестах в доме эмигрантов и среди шуцбундовцев. Лица школьных учителей и воспитателей в детском доме, лица докладчиков из Коминтерна были отмечены постоянным страхом, в котором они жили.

Те, кто еще не был арестован — они называли иногда самих себя «оставшиеся» — держали себя по– разному.

Большинство было охвачено психозом страха; они вели себя, как загнанная дичь, непрерывно следя за правильностью своих поступков, чтобы избежать ареста.

Но что было правильно?

«Самое главное теперь, — думали многие, — вообще по возможности избегать каких?либо высказываний на политическую тему, даже если ты уверен, что это отвечает линии партии. Молчание, молчание и еще раз молчание, это — заповедь переживаемого часа».

«Сегодня нет ничего опаснее молчания, — думали другие, — это только вызывает подозрение, что у тебя есть задние мысли и вообще ты враг народа. Как раз в сегодняшней обстановке особенно важно быть активным и по всем вопросам ежедневно выражать свое мнение в духе передовиц «Правды».

«Нельзя знать, кто завтра будет арестован как «враг народа», так что лучше всего ни с кем теперь не раскланиваться и полностью себя изолировать», — так рассуждали многие.

«Надо именно теперь быть со всеми, как можно любезнее. Надо вести себя так же, как и раньше, держать себя так, будто вы не замечаете происходящей чистки. Ничто так не опасно, как уединение и изоляция», — рассуждали другие.

— Самое важное теперь — проверить свои книги. Все книги, содержание которых не полностью отвечает генеральной линии партии, нужно тотчас же сжечь, — говорили одни.

— Нет ничего более опасного в эти месяцы чистки, как сжечь хотя бы клочок бумаги. Это будет сейчас же замечено другими жильцами и тогда скажут, что вы жгли документы и автоматически заподозрят в вас шпиона. Лучше десять враждебных партии книг в книжном шкафу, чем клочок сожженной бумаги в печке, — возражали другие.

Но все эти споры были абсолютно ни к чему.

Арестовывали и тех, кто был нем, как рыба, и тех, кто при каждом удобном и неудобном случае восторженно и громко цитировал передовые «Правды».

В руки НКВД попадали и те, кто тотчас после работы шел домой и никуда не высовывал носа, и те, кто придерживался принципа ничего не замечать и вести себя как прежде.

Чрезмерно осторожные, сжигавшие половину своей библиотеки (в том числе и разрешенные книги), арестовывались так же, как и другие, которые вообще не топили печей из страха, что могут подумать, будто они хотят сжечь документы.

Рецепта такого поведения для невинных людей, чтобы в их невиновность поверили, просто не существовало. Даже в нашем детском доме стало в то время известно, что 99% арестованных никогда ничего не совершили, против советского государства и советской власти. Поэтому при всем своем желании они не могли на допросах в чем?то сознаваться. Но НКВД это не смущало. Как мне тогда рассказывали, НКВД находило что?нибудь абсолютно безобидное, почтовую открытку из?за границы, например, и строило на этом обвинение. Или НКВД узнавало, что кто?то был в кафе «Националь» в то время, когда там, на много столов дальше, сидел иностранный дипломат. Такой безобидный случай, при известной фантазии, мог быть раздут, как участие в заговоре против Сталина.

Среди тех, кто не был еще арестован, обсуждался тогда еще один вопрос: нужно ли отказываться от фантастических обвинений в преступлениях и от подписи подобных показаний, или же надо помогать следователю в составлении таких историй и их подписывать, хотя бы для того, чтобы показать свою добрую волю?

Мнения моих знакомых расходились.

— Я никогда ничего против советской власти не предпринимал, и если я буду арестован, так не подумаю сознаваться в преступлениях, которых я не совершил. Я ничего не буду говорить и ничего подписывать, — таково было одно мнение.

— Аресты не имеют ничего общего с виной или невиновностью. Отказ в признании никому не поможет. Наоборот, при этом наказание становится строже и никто от этого не выигрывает, — было противоположное мнение.

— Я попытаюсь уже сейчас придумать правдоподобную историю, чтобы облегчить задачу НКВД и, быть может, получить более легкий приговор, если буду арестован.

Несколько дней спустя я встретил одного очень неглупого знакомого, который незадолго перед этим беседовал с одним человеком, имени которого он, понятно, не назвал. Тот был арестован НКВД и через некоторое время освобожден.

— Мне кажется, что я нашел решение, — сказал мне мой знакомый. — К допросу надо подготовить совсем сумасшедшую историю, которая, однако, могла бы быть воспринята следователем, как чистосердечное признание, но в то же время столь глупую, чтобы при первой же проверке стала ясна вся ее неправдоподобность.

— Как же должно выглядеть такое признание?

— Я для себя еще не придумал такой истории; я еще размышляю». Но тот человек привел мне пример. Так, один химик сознался на допросе, что он продал Службе Безопасности нацистов одну важную химическую формулу. Его, конечно, сейчас же спросили — что это за формула? Он написал: Н2SO4. Его признание было принято.

— Невероятно!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×