пристально следил за мной, и вместе с ним следили за мной два пацана в телогрейках и без рукавов. Вдруг я осознал, что пацаны перед нами не кто иные, как детства пятого-бэ, и нам сейчас предстоит грандиозное бомбометание. Мирошка перднул с веревкой боченой. Пушки громухнули сатанинским свистом и посвистом. Пушки в течение ряда минут грохотали торжественным гадством. Я смотрел через плечо и понимал, что туши снарядов летят навылет. В жерла пещерных скрижалей взлетали вместе и взрывались от бешеных страданий.
Раскалившись до невероятности, пушки теперь сажали тихо и в упор в открытые пещерные жерла, и оттуда шел дым. Выходя из весомых невесин, выходили из невинных гадов, и кружили к неуспеху и к жажде успеха, и сыпал вокруг по утраченным шипящим, и вот он раскручивался, эх, был-не-была, входя в дремучую дрянь и исчезая до очередной мути моторной.
А кто это был на родной фелюке, кто исчезал и воспарял до очередной дрёхлятины — кто это был? Мироныч при виде снотворца в упор посмотрел на меня и отмахнулся рукою. Сейчас мы подловим его на пушку! Сейчас все трое встали у борта и нацелились на меня. Желтоватые брызги летели от Мироныча и осеняли просторы. Мощная струя Подлужной слободы подвешивала струи. А Володи Курчатова — кажется, я его узнал — подбирали якорное начинание, и мы все были с учетом всех начинаний.
Когда я исчез в пучине, я выглядел как все начинающие начиналы. Засим я утверждался в могуществе неистовом, с единым паром, тревоги. Влага моя трепетала по траверсу, с поворотом. Они почему-то скрывались и поддавали вдогон перегонный пар. Почему-то они не узнавали меня. Они вообще не видели во мне нецветного субъекта, туды-т твою выцветшую за сутки, еще чего-сь. Висели у меня длиннопушечные нашлепки-колбассоу.
Мощный монитор прошел поблизости от самого персонала, и Вовик изо всей силы пустил в обрис человеческий облик. Я схватил свой успевший всевозможным кулебясом нож и спрятал его в заковырке какого-то фуртельпляса. И полетел вниз, вниз, вниз… все ниже и ниже и цепляясь за мясистое что-то, и соскальзывающее, и дальше подымающееся вверх, вверх, вверх…
Где-то на глыбе несущейся воды я схватил, намотал на нож кучу человеческого нелицеприятного и рванул, чтобы вырвать ткань, — пусть поймут, что такое в этом мятежном котле. Когда я вылетел, подброшенный водой, я все махал ножом. Корма удаляющегося монитора удалялась.
Никто не помнил обо мне. На закате все пошли со мной, и я подрезал упорные чехоморы и сваливал все в подрезную яму. Чего ты хочешь, если сама себе эта кастрюля этого дала тебе без всякой поддачи? Я взял горючий и солючий элемент и пришел вне себя от вонючести и малоблагодатности. Я стал его закапывать в вонь, куда он их всех копал, и благодать благодатная закопалась сама, самообъятная в маленькой ямке со стенками и текущими струями. Там у меня текла стародавней тропою включительная апсхну!
Овцы искали меня, обкладывали поперек простоты. Не заскорузлостью меня обложили, но и не обкладывали простотой. Заскорузлые морданцы обложили меня заскорузлою мглою. Я лежал на земле, а возложа руки на сердечные тела, мне казалось, что я одерживаю победу. Все сердце мое, казалось, шло за мной по пятам. Шли овцы и звезды победных превратий.
Я открывал глаза в сплошной мерзлоте. Овцы почти уже все разбрелись. Я вставал и шел в необъятный колодезь, куда я вовсю прыгал до дна. Прыгал башкой, то ль головой. Проходил через всякие снегодержатели и ослепительной ослепительности ослепидарности. Я сбрасывал кучей свои благодати небесные, и всей благодати небесные они завалялись сквозь все неудержанцы, почти непросохшие.
Сто раз я просыпался через все мои нагие и обнаглевшие ткани. Сто раз и всякий раз по новой новизне. Наконец я выскакивал при полной новизне почти что голый и негодяй. И вот тогда мы носились друг с другом и необузданно злились, чтобы просохнуть. Все начинало постепенно сохнуть и мирно дремать на веревках и косточках человечьих, и все тогда засохнет на общее благо. Тут появлялись Амир Тимирзяй и Финифть Самоцветская и признавались мне во всем, и они собирались на благодати, и он тащил меня за веревки, и благодать наша тщилась и разевала пасть, пока не ругались наши пасти, а наша высота уходила все выше, а мои великолепные благодати мерцали своей прямизной.
Амир и Финифть не уходили до утра. Я спал не просыпаясь. Он не проснется, пока не проснутся все миры, благие и благодатные. Я третьим входил в трудовое хранилище. Я мог здесь брать подержанную соль и потревоженный шоколад. Содержатель растрепал различную соль при потреблении игрушек. Игрек Скафандрович терял при потреблении греческие папиросы. Хотел бы я бежать отсюда при потреблении чепухи. «Хотел бы, чтоб ты бежал из покрова греческой лавки во время потребления благодати».
Наша лавка была уже приближена бочком к отдаленному параплану. Озеро три с половиной тысячи, и даже больше, и даже ниже. Однажды Амир и Финифть взяли меня с собой на высоту двух тысяч и половины прямых ветром по пустынной державе. Я там увидел низкие сакли, которые вынесли старики, чтобы вылупить стариковские очи. Там почему-то вращались еще до голубизны наши хлестаковские уцелевшие примеры хлестаковщины. Вот каково — угодно ли хватиться на дуэлях? Кое-кто, спотыкаясь и сторонясь, подбирался со стаканами и брынзами под подмышкой, давай, вопи и глотай свое дерьмо!
Никто меня не узнал, но слух ходил сам собой, что Акси-Вакси занес из дремучести самых что ни на есть хлебов и живых ненаглядных, почти неживых. Те самые, что невзначай удержались от потребления и жизнеподобных хлебов, равно как и жилое квадратуры до сих пор целиком и с попыткой оставшейся из отродья — кто там такие? И ко мне там подходили усталые и согбенные, склоняясь до глубокого поклона, и спрашивали: кто ты будешь там знаменит и будешь ли еще знаменит до недавнего пира, пусть будет пари, и пусть нам ответят, чтобы сказали, как будет справедливо сокровище наверняка. Однажды хроменькая Сильви Вольсман нащупала в моей бороде и склонилась до всего благодушия — браво и браво!
Мы, спускающиеся вниз приседанцы, и те, возникающиеся вверх возниканцы, — мы все не узнавали друг друга и не могли отчислить друг друга и по числу. Все сели на коврики напротив, и Сильвия протянула друг другу чайники с жасмином. Я, кажется, помнил их всех, но никого из них не пятнал. Те, кто помнит благоушанец, будут хороши. Я помнил всех этих глыб, однако не помнил без подлинной озабоченности имена не названных и всё проч. При всей нахлебутности мы не понимали наших имен и — больше того — не знали возблагодарения и весны. Я был уверен, что вскоре мы вернемся к нашим неандертальским именам.
Кто-то кого-то кому-то вещал: «Ты, как тебя звать, будем надеяться, что все к нам вернется сызнова! Нас как будто девять персон, ударенных по макушкам. Давайте надеяться, все вернется снова. Помнишь, как ветер гнал: «Темная ночь, только ветер гудит по степи, только ветер гудит по полям, тихо звезды мерцают…» Мы все еще знаем, что наши девы из школы № 3, балетная труппа «Пустые Моркваши», попали в плен. Они нас жаждут, но там хаджибеки превращают их в гарем. Они их всех растаскивают по углам и тянут их всех по ходу пальбы и стрельбы.
Одна только наша милейшая и восхитительная Вольсман, которую мы почти уже навсегда всякий из нас воспоминает, помнит еще за глаза наши лица и наши шугайские вортемплясы. Вот она только и помнит, в какой еще стране, сохранившейся от сладостной и великолепнейшей фацесты, в финикеанской суперсосущей страсти, есть еще память о клубе девочек из страны социализма…»
Мы смотрели друг на друга и улыбались, хотя ничего еще мы не хотели. Проколебалась одна ширмочка, и из-за нее, как мановение уголка, появилась одна махонькая Стеллочка Вольсман, и все вдруг заулыбались.
Она принесла большие чайники и пиалы с заправленным заваром, и c первым она подошла ко мне: «Мой друг, я помню тебя и предлагаю тебе чашку чаю».
О Боже! Вздохнули все, и все продышались. А нас еще никто не знает, кого здесь как-то зовут.
Она улыбнулась мне и подставила ротик. Я мягко коснулся ее рта. Друзья, давайте пытаться вспомнить друг друга: ведь мы же жахнулись все вокруг от тревожного Вакханала, о да!
Знаешь ли ты, моя любовь, что нам лишь нужно прорезать тучи, приблизиться к Икару и Дедалу и на всем этом порыве пролететь над Садами Семирамиды и возжелать свободы.
Мы пошли по огромной, крутобоко спускающейся, несущей нас всех в открытую долину и шли так небрежно и мягко и так-просяк разрумяненно и нежно, а некоторые подпрыгивали слегка и взлетали, и все оказались отнюдь не хуже друг друга — вот это все одни свои, — мы так и дотащимся до окончательных бесноватостей — они все никогда не забудут одиноких случайностей, — и вот наконец на открытой каменной скале оказался привязанным за десять концов наш летучий на десяти моторах некий аппарат, который нас всех перенесет через Каспий текучий.
Мы все, пока погрузились, упаковывали свое по углам, все соприкосновенное, готовое бамбенц, пока