осуждение — только вопрос времени.

Чему я, не считая этого, научился у Карла Крауса? Что от него вошло в меня так глубоко, что я бы уже не мог отделить это от самого себя?

Во-первых, чувство абсолютной ответственности. Оно предстало передо мной в форме, граничившей с одержимостью, казалось, ничто меньшее не достойно жизни. Этот образец и поныне стоит передо мной в такой мощи, что все последующие формулировки того же требования неизбежно кажутся недостаточными. Существует жалкое словцо «ангажированность», банальность от рождения; оно разрослось сегодня повсюду, как сорняк. Звучит оно так, будто по отношению к важнейшим вещам человек оказывается в положении служащего. Истинная ответственность во сто крат тяжелее, ибо она суверенна и сама себя определяет.

Во-вторых, Карл Краус открыл мне уши, что не удалось бы в такой степени никому другому. С тех пор как я услышал его, для меня стало невозможным не слышать самому. Началось просто с городских звуков вокруг, возгласов, криков, случайно донесшихся до тебя неправильностей речи, с претензиями на ее улучшение, и особенно того, что фальшиво и неуместно. Все это, конечно, было и смешно и страшно одновременно, и с тех пор связь между этими двумя сферами стала для меня чем-то совершенно естественным. Благодаря Краусу я стал постигать, что отдельный человек имеет свой языковый облик, который отличает его от всех других. Я понял, что хоть люди и говорят друг с другом, но один другого не понимает, что их слова отскакивают, ударившись о слова других, что нет большего заблуждения, нежели мнение, будто язык — это средство общения между людьми. Человек заговаривает с другим, но так, что тот его не понимает. Первый продолжает говорить, а второй понимает еще меньше. Первый кричит, второй кричит в ответ, речь непроизвольно извергается, пренебрегая правилами грамматики. Выкрики, как мячи, прыгают туда-сюда, оделяют ударами и падают на землю. В другого редко что проникает, а уж если проникает, то превратно понятое.

Но ведь те самые слова, что оказываются непонятными, что производят впечатление изолирующих и создают нечто вроде слухового образа, вовсе не какие-то редкие или новые, придуманные этими существами, стремящимися к обособлению; это слова, фразы, наиболее употребительные, все самое что ни на есть ходовое, сказанное тысячекратно, и этим, именно этим они пользуются, чтобы проявить свое упрямство. Красивые, безобразные, благородные, подлые, святые, низменные слова — все они попадают в этот беспорядочный резервуар, и каждый вылавливает оттуда то, что соответствует его собственной косности, и повторяет до тех пор, пока это слово уже нельзя узнать, пока оно не начнет выражать нечто совсем другое, противоположное тому, что оно означало когда-то.

Искажение языка ведет к хаотическому смешению разобщенных фигур. Карл Краус, чье чутье к злоупотреблению языком было отточено до тонкости, обладал талантом улавливать продукты этого злоупотребления in statu nascendi[22] и больше уже не упускать. Для того, кто его слушал, таким образом открывалось новое измерение языка, неисчерпаемое и ранее применявшееся лишь спорадически и без настоящей последовательности. Великое исключение из этого правила, Нестроя, у которого Карл Краус научился столь же многому, как я у него самого, я сегодня упомяну лишь en passant[23].

Сейчас я хотел бы говорить о том, что находится в явном противоречии с самопроизвольностью его слуха, — о форме его прозы. Любое длинное прозаическое сочинение Крауса можно разрезать на две, четыре, восемь, шестнадцать частей, не причинив ему, в сущности, никакого ущерба. Страницы следуют друг за другом, равные по значению. Они могут быть более или менее удавшимися — своеобразно, впрочем, чисто поверхностно, сцепленные одна с другой, они все множатся и множатся, без всяких видов на необходимый конец. Каждая вещь, обозначенная отдельным названием, могла бы быть и вдвое длиннее, и вполовину короче. Ни один неискушенный читатель не сможет определить, почему она не кончилась много раньше, почему все еще не кончается. В продолжении господствует произвол, оно не подчинено никакому объяснимому правилу. До тех пор пока автору что-то приходит в голову, он продолжает, а ему в большинстве случаев без конца что-то приходит в голову. Нигде у него не действует структурный принцип подчинения одного другому.

Но структура, которой недостает целому, присутствует в каждой отдельной фразе и бросается в глаза. Все архитектонические ухищрения, которыми так богаты писатели, у Карла Крауса исчерпываются в одной фразе. Именно фразе посвящена его забота: она неприкосновенна, ни одного пробела, ни одной трещины, ни одной неверной запятой — фраза за фразой, вещь за вещью складываются в китайскую стену. Она везде сложена одинаково тщательно, характер ее всюду ясен, но что она, в сущности, ограждает, никому не известно. За этой стеной нет царства, царство — это она сама, все соки царства, которое, возможно, существовало, ушли в нее, в ее постройку. Теперь уже нельзя сказать, что было внутри, что снаружи, царство простиралось по обе стороны, стена ограждала и то, что снаружи, и то, что внутри. Она все что угодно, циклопическая самоцель, странствующая по свету, в гору, с горы, по долинам, по равнинам и по очень и очень многим пустыням. Быть может, ей кажется — ведь она живая, — что все, кроме нее, разрушено. Из всех армий, что ее населяли, что победили ее стражу, уцелел один- единственный одинокий стражник. Этот одинокий стражник в то же время — ее одинокий строитель, продолжающий строить. В какую бы сторону он ни посмотрел, он чувствует необходимость построить еще кусок стены. В его распоряжении оказываются для этого самые различные материалы, ему удается слепить из них новые блоки. Можно годами гулять по этой стене, и она так и не кончится.

Я полагаю, что раздражение, вызванное природой этой стены, и безутешный вид пустыни по обе ее стороны постепенно возмутили меня против Крауса. Ведь блоками, из которых он складывал стену, были приговоры, а в них вошло все, что обитало в окружающей местности. Стражника охватила страсть к приговорам; для изготовления блоков и стены, так и не сомкнувшейся, требовалось все больше и больше приговоров, и он приобретал их за счет собственного царства. То, что ему надлежало сторожить, он высасывал, разумеется ради своих высоких целей, однако кругом становилось все пустыннее, и под конец человека вполне мог охватить страх, что возведение этой нерушимой стены из приговоров становится истинной, конечной целью жизни.

Суть дела в том, что право выносить приговор он присвоил лишь себе и никому из тех, для кого он был образцом, права на собственное суждение не оставлял. Последствия этого гнета мог очень скоро заметить на себе каждый его приверженец.

Первое, что наступало после слушания десяти-двенадцати лекций Карла Крауса, после года-двух чтения «Факела»[24], — общий спад желания судить самому. Захлестывала волна сильных, непререкаемых решений, в которых не возникало ни малейшего сомнения. То, что однажды решалось там, в этой высшей инстанции, считалось окончательным, человеку показалось бы дерзостью предпринять проверку самому, а потому никто никогда не брал в руки книги авторов, осужденных Краусом. Но достаточно было и мелких презрительных замечаний на полях, которые, как травинки, прорастали между блоками его фраз-крепостей, чтобы человек впредь избегал предмета этих замечаний. Наступила некая редукция: если раньше, в течение восьми лет, что я не был в Вене, прожив их в Цюрихе и Франкфурте, я интересовался всей литературой и пожирал книги с алчностью волка, то теперь начался период ограничения, аскетической сдержанности. В ней было свое преимущество, человек тем интенсивнее вчитывался в то, что одобрял Краус: в Шекспира и Гёте, в Клаудиуса, в Нестроя, которого он раскрыл, дав ему новую жизнь, — это его чисто личное и самое плодотворное достижение; в раннего Гауптмана вплоть до «Пиппы»[25], первый акт которой он имел обыкновение читать вслух, в Стриндберга и Ведекинда[26], которым в прежние годы выпала честь появляться на страницах «Факела», из модерна еще в Тракля и в Ласкер-Шюлер[27]. Ясно, что те авторы, какими он ограничивал круг вашего чтения, были отнюдь не худшими. Для Аристофана, которого он обрабатывал[28], он мне был не нужен, но Краусу никогда и не удалось бы его из меня вытравить, так же, как «Гильгамеш»[29] и «Одиссею», все это давно стало глубочайшей сутью моей духовности. Романистов, прозаиков вообще он во внимание не принимал, я думаю, они его мало интересовали, и это было счастье. Поэтому я мог, даже при его немилосердной диктатуре, не затронутый ею, читать Достоевского, По, Гоголя и Стендаля и воспринимать их так, будто Карла Крауса не существует. Я бы назвал это моим подпольным существованием в то время. У этих писателей, а также у художников Грюневальда[30] и Брейгеля

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату