Поскольку никто не имеет на него права, он чувствует себя защищенным от прошений о помиловании, могущих до него дойти. Свою безупречность он видит в жесткости. От своего представления о власти он никогда не отклоняется, он впитал в себя всю власть своих исторических образцов и в ее последовательной защите видит причину своих успехов.

Но он все-таки ясно отдает себе отчет в том, что не может осуществлять власть без помощи тех, кто участвовал в его возвышении, кто уже им испытан. Этим людям он многое позволяет, до тех пор пока они ему служат и каждое его решение принимают безоговорочно. У него зоркий глаз на их всевозможные слабости, вплоть до коррупции. Пока он их знает, пока ничто подобное от него не укроется, он их терпит. К его кардинальным требованиям относится всеведение и в том, что касается этих людей. Он сам заботится, чтобы всеведение было исключительно его прерогативой, и для этого четко разделяет полномочия остальных. Он должен быть информирован обо всем, но кроме него — никто. В четком разделении задач, возлагаемых им на каждого из его помощников, он считает себя мастером. Он остерегается подпускать их близко к себе на долгое время, ибо таким образом они могли бы узнать больше, чем он им разрешает. В этом он проявляет по-своему верное чутье, так как единственный человек, который всегда рядом с ним, Борман, узнающий многое благодаря своему положению секретаря, вскоре действительно обретает власть.

Создается впечатление, что Гитлер прямо-таки нуждается в слабостях тех, кому он уделил долю власти. Не только потому, что таким образом он крепче держит их в руках и ему не нужно долго искать причины, если он хочет их сместить. Он сохраняет по отношению к ним чувство морального превосходства. Для него это потребность иметь право сказать себе, что он свободен от таких распространенных слабостей, как алчность, сладострастие, тщеславие, всего того, что относится к обыкновенной «мелкой» жизни. Если он контролирует образ, в каком предстает перед публикой, то имеет возможность обосновать это политически. Его беспокоит, что он может растолстеть, но тут нет ни капли тщеславия: фюрер с брюшком немыслим. Его грандиозные здания должны произвести впечатление на других властителей и сделать их более покорными. Но в основном они, как он говорит, задуманы для вечности: они должны укреплять самосознание его народа, когда его самого уже не будет в живых. Все, что он предпринимает, даже самое чрезмерное, служит этой цели, а так как он щедро наделен даром параноика для всего подыскивать основания, то он не находит в себе ничего такого, чего бы не мог убедительно оправдать и перед другими, и перед самим собой.

В мирном узком кругу он может свободно распространяться о своих приспешниках, тут он себя не принуждает к сдержанности, и очень занятно, но вместе с тем поучительно читать у Шпеера, как он о них высказывается. Геринга он высмеивает за страсть к охоте: легче легкого стрелять зверей издалека. Убивать животных — дело мясника. О тех, кто убивает людей, он не говорит. Мог ли он действительно считать это во всех случаях для себя опасным? «Философия» Розенберга[61] представляется ему непонятной. Он ее ни во что не ставит, но возникает впечатление, что распространение этой книги, ее огромные тиражи ему не по нутру. Правда, тиражи его собственной во много раз больше, но он не терпит, когда что-нибудь в какой-либо области приближается к нему и хотя бы издалека посягает на его исключительность. Германофильство Гиммлера его раздражает. Стоит ли напоминать человечеству, что германцы, будучи современниками Римской империи, жили в глинобитных хижинах? Он, Гитлер, вроде бы стыдится состояния этих древних германцев, живших вне культуры и искусства. Он, способный оценить Грютцнера[62] и венскую Рингштрассе, чувствует свое высокое превосходство над ними. Довольно резко высказался он о Гиммлере, когда тот назвал Карла Великого истребителем саксов[63]. Он одобряет избиение саксов, ибо через империю франков в Германию пришла культура. Это одобрение расправы с саксами словно бы предзнаменование его позднейшего равнодушия к немцам. Карла Великого он не позволяет осуждать хотя бы потому, что видит в нем своего предшественника. В сущности, германцев он уважает только со времен их Священной Римской империи, притягательная сила, какой обладают империи для него, человека, намеревающегося основать свою Всемирную империю, неодолима.

Его отношение к Шпееру существенно отличается от отношения ко всем другим. Гитлер видит в нем, как тот и сам понял, свою собственную молодость. Через него получит полное воплощение не только архитекторское честолюбие его молодых лет. В общении со Шпеером он вновь обретает частицу того воодушевления, которое переполняло его в его тогдашнем одиночестве. Возможно, он как-то догадывается об относительной чистоте своих ранних лет, лет прилежно-бесперспективных эскизов, выражавших восхищение иным, уже существовавшим до него. Быть может, он ничем так не восхищался, как «великой» архитектурой. Но он был бы неспособен понять, что, реализуя эти эскизы, разрушает единственно ценное, что было в этом восхищении, — его мечтательно-почтительный характер. Все виды «реализации» ныне возымели над ним какую-то свирепую власть, и он подчиняет ей каждое побуждение своего прошлого, которое в себе сохранил.

Разрушение

Двойная страсть — к долговечности и к разрушению, — характерная для параноика, подробно рассматривалась в «Случае Шребера». Угроза собственной личности, ощущаемая так остро, будто она присутствует неизменно, преодолевается в двух направлениях: во-первых, огромным расширением пространства, которое, так сказать, отводится собственной личности, а затем достижением прочности «на века». Формулу о «тысячелетнем рейхе» при полностью развившейся паранойе нельзя считать проявлением нескромности. Все, что не есть он сам, надо искоренить или подчинить себе, причем подчинение — это лишь временная мера, оно легко оборачивается полным истреблением. Всякое сопротивление в сфере собственной власти совершенно нетерпимо. Сопротивление, говорит Шпеер, могло довести Гитлера до белого каления. Приспосабливаться он может лишь там, где он еще не достиг абсолютной власти, так как там дело идет пока еще о процессах, способствующих достижению этой власти. Империя на всем ее пространстве — это его собственная персона, которой наконец больше ничто не угрожает, но пока эта империя не охватит всю Землю, ему не знать настоящего покоя. Сюда как бы естественно относится и стремление к долговечности, свидетельств о том и о другом в «Воспоминаниях» Шпеера предостаточно.

На самой вершине гитлеровской Купол-горы в Берлине, на высоте 290 метров, должен сидеть орел. Весной 1939 года он говорит об этом Шпееру: «Здесь орел не должен больше опираться на свастику (гаммированный крест), здесь он будет попирать земной шар. Венчающим элементом этого высочайшего в мире здания должен быть орел на земном шаре!»

Еще за два года до этого, в 1937-м, при обсуждении Большого стадиона он как бы между прочим сказал: «В 1940 году Олимпийские игры еще раз состоятся в Токио. Но потом их местом, на все времена, станет Берлин».

Книги, какие он внимательнее всего изучает, — это книги о войне или об архитектуре, это его любимое чтение.

В этих областях он поражает своими точными знаниями даже специалистов, при его памяти ему ничего не стоит в беседах на эти темы выбить их из седла. Его архитектуру можно объяснить только стремлением строить «на века»; все, кроме камня, он ненавидит, а стекло, за которым нельзя спрятаться и которое к тому же еще и хрупкое, вызывает у него как материал для больших зданий глубочайшее отвращение.

Свою страсть к разрушению он поначалу успешно скрывает. Тем чудовищней она оказывается, когда ей дается выход. В конце июля 1940 года, спустя три дня после вступления в силу перемирия во Франции, он берет с собой Шпеера и еще нескольких человек и едет в Париж, где он еще никогда не был. За три часа он успевает осмотреть «Оперу», показав основательное знакомство с этим зданием («Вот видите, как я здесь хорошо ориентируюсь!»), церковь св. Магдалины, Елисейские поля, Триумфальную арку, Эйфелеву башню, Дом инвалидов, где он воздаст почести Наполеону, Пантеон, Лувр, улицу де Риволи и, наконец, Сакре-Кёр на Монмартре. После этих трех часов он говорит: «Мечтой моей жизни было увидеть Париж. Не могу выразить, как я счастлив, что эта мечта сбылась!»

В тот же вечер, вернувшись в свою ставку, в маленькой комнатке крестьянского дома он поручает

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату