Бюхнере.
Я думаю о станциях на жизненном пути Бюхнера: Дармштадт, Гисен, Дармштадт, Страсбург, Цюрих, и мне бросается в глаза, как близко эти города друг от друга. Даже для тех времен все это по соседству. Как ясно это чувствовалось в Дармштадте, по крайней мере в отношении Страсбурга, видно из последнего письма матери к Бюхнеру. Хоть она и испытывает облегчение от того, что он прибыл в Цюрих, она пишет:
«Я считаю, что теперь, покинув Страсбург, ты оказался на чужбине, пока ты был в Страсбурге, мне казалось, что ты рядом»[88].
Только Цюрих, который на самом деле недалеко, кажется ей чужбиной. Для размаха бюхнеровского творчества, конечно, характерно, что это близкое соседство нам даже не приходит в голову. Другие писатели, может быть, тоже далеко не ездили, это выглядит естественно, у Бюхнера это поражает.
Правда, следует помнить,
В Страсбурге Бюхнер впервые сталкивается с массой: через несколько недель после его приезда граждане и студенты встречают Раморино, борца за свободу Польши[90] . Через город проходят триста-четыреста студентов, впереди несут черный флаг, их сопровождает огромная толпа народа, с пением «Марсельезы» и «Карманьолы»; повсюду слышатся призывы «Vive la liberie! Vive Ramorino! A bas les ministres! A bas le juste milieu!»[91]
Возле Страсбургского собора ему встретился длинноволосый бородатый молодой человек, сен- симонист, который, несмотря на свой пестрый костюм, произвел на него довольно сильное впечатление. В Страсбурге Бюхнер становится свидетелем, как полиция набрасывается на протестующую массу демонстрантов. Два года находился Бюхнер в этом открытом мире. То, что он привез туда из дома, было бесценно. В Страсбург он приехал не сентиментальным юнцом, у него был зоркий глаз на все плотское, индивидуальное, конкретное — свойство, которым он был обязан нескольким поколениям своих предков- врачей и впечатлениям в отчем доме. Нельзя сказать, что он совсем нечувствителен, но в его юные годы в нем более заметна прямая и твердая нота: нет ни следа поэтических набросков, никакого самоотражения, никакого самоупоенного смакования своей слабости. Бюхнер- старший сын крепкого, осмотрительного отца, который доживет до семидесяти пяти лет, и, наверно, не бесполезно напомнить, что три его брата дожили до семидесяти шести, семидесяти пяти, семидесяти семи лет. Мать и сестры тоже умерли немолодыми. В этой большой семье он единственный, кому вследствие злосчастной инфекции выпало умереть молодым.
В Страсбурге он учится свободно пользоваться французским, один язык не вытесняется другим. Он обзаводится друзьями, хорошо изучает Эльзас и Вогезы. Новый город, новая страна не таковы, чтобы в них можно было потонуть. Два года в Париже наверняка прошли бы по-другому. В жизни Бюхнера обращает на себя внимание то, что он ничего не растрачивает попусту. Натура, собирающая в себе свои темы, но хорошо их различающая, различающая также отдельных людей и отдельное в людях; натура, для которой игровой момент не становится самоцелью, — даже сон, даже легкость наделены определенной резкостью. Натура, которая при всем своем богатстве не знает затруднений, для которой нет ничего неразрешимого, — этим, но только этим, отличаясь от Ленца и скорее напоминая Гёте.
Он не теряет не только людей и вещи, но также когда-либо воспринятые импульсы: все у него работает, долгих заторов он не знает. Удивительно, как быстро и энергично реагирует он на новую обстановку. Возвращение из Страсбурга в убожество Дармштадта и Гисена мучает его, как тяжелое заболевание. Но он находит единственно возможный выход из гнетущей тесноты, передавая воспринятые им революционные импульсы дальше, невзирая на лица, передавая без подделки, в точном соответствии с их содержанием, тем людям, которые не стремятся к высокомерной обособленности. Он основывает Общество прав человека, начинается время заговора, а с ним и его двойная жизнь.
Можно показать, в какой форме продолжается эта двойная жизнь после краха его акции, какой она становится плодотворной, сколь многим обязаны ей его произведения, как она вливается в его «Ленца» и даже еще в «Войцека». В той же мере, в какой он приносит с собой на родину, в ее стесненность размах французских дел, точно так же прихватывает он с собой при бегстве из родного города в Страсбург самое тесное, что там есть, — тюрьму, которая ему угрожает, и страх перед ней еще живет в нем, когда ему удается достичь цюрихского рая.
Страх Бюхнера, который его уже не оставит, носит особый характер потому, что это страх человека, активно боровшегося с опасностью. Его смелое поведение перед следователем[92], его старания вызволить из тюрьмы своего друга Миннигероде[93], явка к следователю брата Вильгельма, вместо поэта, вызванного на допрос[94], его письмо Гуцкову[95], наконец, удавшееся бегство — все это обнаруживает сильный характер, который вполне сознает сложившуюся ситуацию и ей не поддается.
Но дело выглядело бы слишком просто, если бы мы упустили из виду «Дантона»[96], которого он набросал на бумаге в течение месяца, когда готовился к бегству. Дантон тоже вполне способен осознать свою ситуацию: в разговоре с Робеспьером он даже делает все возможное, чтобы ее ухудшить. Он хочет, чтобы она была непоправимой, предельно острой. Но когда дело доходит до того, чтобы принять решение спастись, бежать, он парализует себя фразой, которую часто повторяет: «Они не посмеют». Эта фраза в пьесе — самая навязчивая; уже в первый раз она вызывает у читателя неприятное чувство, а под конец, после нескольких повторов, он воспринимает ее, как хотелось бы воспринимать лозунг революции, но только с обратным знаком. Эта фраза выдает подлинную тему пьесы, а именно: надо ли спасаться?
Дантон хочет остаться, его нежелание трогаться с места пересиливает опасность. «В сущности, вся эта история мне смешна, — говорит он. — У меня есть чувство постоянства, оно говорит мне, что завтра будет, как сегодня, и послезавтра, и дальше все будет так же. Это шум из ничего, меня просто хотят запугать, они не посмеют!»
Бюхнеру надо вывести этого человека, не желающего спасаться, для того, чтобы спастись самому. Речь идет о грозящей ему опасности, Консьержери и арестный дом в Дармштадте — это одно и то же. Он пишет в лихорадке, у него нет выбора, он не может дать себе передышку, пока не положит Дантона под гильотину. Этим он делится с Вильгельмом, своим младшим братом, своим ближайшим поверенным в эти недели, он говорит ему также, что должен бежать. Но его еще удерживают разные причины: мысли о раздоре с отцом[97], забота о друзьях, томящихся в тюрьме[98], вера в то, что его не тронут, и отсутствие денег.
«Вера в то, что его не тронут» — в устах Дантона это звучит так: «Они не посмеют!» Этой фразой Дантона Бюхнер пытается преодолеть собственную расслабленность, она подстегивает его с этой расслабленностью бороться. Мне представляется несомненным, что Бюхнер принимает судьбу Дантона, как бы поневоле воспроизводит ее, чтобы самому избежать подобной.
Дела Бюхнера остаются с ним еще долгое время после того, как он их сделал, он оглядывается на них, как будто бы они одновременно и не сделаны, и сделаны. Бегство, центральное событие его жизни, внешне ему удалось, но от ужаса перед тюрьмой он уже никогда не избавится. Свой долг друзьям, оставленным в Дармштадте, он погашает тем, что ставит себя на их место. Письма, которые он отправляет из Страсбурга семье и которые должны служить для ее успокоения, где он сообщает о своих трудах и