Присутствие и участие его, однако, особые: писатель противостоит времени. Преданный пес, он одновременно и непримиримый его противник.
Какой резон был переводить на русский язык статью Канетти, посвященную Карлу Краусу? Блестящий публицист и драматург, интеллектуальный властитель Вены конца 10-х — 20-х годов, Краус у нас едва известен. Не лучше ли было начать с перевода самого Крауса, чем давать очерк о его творчестве? Лучше, если очерк был бы таким, что помещают в справочниках и энциклопедиях. Канетти же пишет об оказавшем на него огромное влияние человеческом и творческом подвиге Крауса, не потерявшем и сейчас значение примера.
Люди, полагает Канетти, обладают удивительной способностью отодвигать опасность в будущее и не желают увидеть катастрофичность настоящего. Огромное влияние Крауса объяснялось, как полагает Канетти, не только его демократизмом и ненавистью к войне, но и как раз тем, что не давалось большинству, — его способностью ужаснуться, соединенной с «абсолютной ответственностью». Обладавший особым ораторским даром, Краус заставлял сотни людей, постоянно собиравшихся на его лекции, ужаснуться окружающей жизнью, с совершенной отчетливостью увидеть, но еще в большей степени услышать (этой слуховой восприимчивостью Канетти не в малой мере обязан ему же) их город, их собственную страну и мир. Краус, пишет Канетти, был «мастером ужаса» и мастером решительно реагировать на ужаснувшие его явления. В статье «Первая книга — „Ослепление“» Канетти вспоминает, как на следующее утро после расстрела демонстрации 1927 года, в минуту глубокой душевной подавленности он увидел расклеенные по городу плакаты, требовавшие, чтобы полицей-президент Вены, давший приказ о расстреле рабочих, подал в отставку. Плакат был подписан единственным человеком — Краусом. Один, от своего лица, он потребовал справедливости.
В статье о Краусе есть и еще одна тема, важная и мучительная для Канетти. Правда, решение этой темы у Канетти и у Крауса разное. Дело в том, что в интеллектуальной публике, собиравшейся слушать Крауса, он видит две стороны: это и просвещенное собрание, это и одержимая толпа, готовая к травле. Канетти настораживало, что все здесь заранее готовы согласиться с оратором, что симпатии и антипатии поделены, что говоривший обладал даром бесконтрольно увлекать слушателей. Масса не противостояла у Канетти интеллектуальной элите, как это обычно для тривиального восприятия. Элита — и это важнейший вывод Канетти — сама способна превратиться в массу. Синдромы массового сознания вездесущи. Опасность омассовления всеобща. Каждому полезно сказать себе, в какой мере зависим он от тех или иных расхожих идей и стандартов. Идеи не только служат интеллектуальному освоению жизни. Под их флагом, слепо их разделяя, люди сбиваются в кучки. В записях 1979 года Канетти говорил о дурной заразительности веры и убеждений, убеждений, как определял их Достоевский, «не выдуманных, а предварительно данных». Против этой-то широко практикуемой слепоты, против «массового сознания» протестовал писатель.
И «Ослепление» и «Масса и власть» не раз откликаются в статьях и «Заметках» Канетти. Порой в этом есть даже некоторая навязчивость.
Естественно было включить в русскую книгу Канетти статью о Толстом. Но сопоставление семейных отношений Толстого в последние годы жизни с пружинами борьбы между Терезой и Кином кажется невозможным. Пропорции неповторимого и общего в человеческой психике столь подвижны, что рискованно видеть всюду одни и те же законы, тем более когда речь идет о гении.
Другое дело, когда речь заходит о политике.
Статья «Гитлер по Шпееру» могла бы быть просто рецензией на книгу воспоминаний гитлеровского архитектора. Но для Канетти воспоминания Шпеера — важный материал, свидетельство, подтверждающее многие наблюдения, высказанные на страницах «Массы и власти». Личность Адольфа Гитлера целиком строится как раз по общим законам, претерпевшим гротескные и страшные превращения в его ненормальном, параноическом сознании. В воспоминаниях Шпеера подробно описана владевшая Гитлером мания строительства грандиозных зданий, способных вместить огромные массы народа. Такие постройки будто и созданы были для того, чтобы держать в сплоченном единстве людей, слушающих фюрера. Они непременно должны были превзойти монументальностью, площадью, высотой соответствующие постройки в других странах. Гитлер был захвачен идеей числа, ненасытным интересом к количеству (без миллионных чисел, замечает Канетти, он говорить вообще не умел). Еще до начала второй мировой войны, в как будто бы мирном деле — строительстве реализовалась идея захвата. В конечном итоге, заключает Канетти, суть сводилась к одному: к власти.
Предваряя сборник своих статей «Совесть литературы», большинство из которых вошли в нашу книгу, Канетти каялся перед читателем в странной их разнородности. Высоты духа — Конфуций, Гёте, Бюхнер, Толстой, выдающиеся писатели XX века — и тут же речь заходит о Гитлере и нравственном ослеплении, захватившем народ Германии, или о трагедии Хиросимы (статья «Дневник доктора Хасия из Хиросимы»). Но оправданий не надо: в книге все так, как в жизни. После атомного взрыва над Хиросимой и Нагасаки Канетти считает главнейшим долгом писателя заставить людей понять реальную близость грозящей им катастрофы. Выдвигая особые требования к реализму в условиях современности, Канетти пишет о новом характере будущего: оно «не такое, как раньше, оно надвигается быстрее, и мы сознательно его приближаем». От расщепленного лица будущего — спасения или атомного уничтожения — не может отвернуться ни один человек (статья «Реализм и новая действительность»). В угрозе атомной катастрофы проявилась высшая бесчеловечность власти: властитель может порешить всех на Земле, власть имущие — остаться без уничтоженных ими народов. (Именно такой образ будущего мелькает и в последнем романе швейцарца Фр. Дюрренматта «Правосудие».)
В поздних записях Канетти много печали. Как замечает автор, он стал скромнее: мечтает не о лучшем, а о том, чтобы по крайней мере все осталось как есть. «Хорошо спокойно жить на старом месте, хорошо побывать и на новых местах, о которых давно мечтал. Но лучше всего быть уверенным, что они не исчезнут, когда тебя не будет».
Но не таков Канетти, чтобы отчаяние и печаль стали главными в его творчестве. «Моя тоска полна гневом. Я из тех писателей, которые негодуют», — говорит он о себе в записи 1973 года. А в статье «Призвание поэта» он с глубоким сочувствием приводит слова неизвестного, произнесенные накануне второй мировой войны: «Будь я и в самом деле поэт, я должен был суметь помешать войне». Наивная вера! Но какая в ней сила! Как важно людям рассчитывать на себя и свое разумение, чтобы не массовое ослепление было нашей судьбой, а каждый влиял на движение жизни.
Совесть литературы[2]
Герман Брох[3]
Речь по случаю пятидесятилетия
Вена, ноябрь 1936 г.
Есть прекрасный смысл в том, чтобы, пользуясь пятидесятилетием человека, обратиться к нему во всеуслышанье, чуть ли не силой вырвать его из плотного переплетения жизненных связей и поставить на возвышении, видного всем, со всех сторон, да так, будто он совсем одинок, будто приговорен к каменному, неминуемому одиночеству, хотя истинное, тайное одиночество его жизни, при всей его кротости и смирении, конечно, и без того причиняет ему достаточно мук. Кажется, будто этим обращением мы говорим ему: не страшись, ты уже довольно страшился за нас. Все мы должны умереть, но еще не ясно, должен ли умереть и ты. Быть может, именно твоим словам суждено представлять нас перед будущими поколениями. Ты служил нам верой и правдой. Время тебя не отпускает.
Чтобы придать этим словам, будто заклятию, полную силу, на них ставится печать пятидесятилетия.