год брала. И порой чудилось Алене в звонком речном голосе человеческое рыдание, нет-нет, да сверкнет слеза каплей хрусталя в игривых струях… Потому не давала речка той отрады, какую находила Алена, купаясь в озерце за околицей.
На берегу того озера стояла Велинина избушка. Уже не в первый раз засыпали ее снега до крыши, мочили осенние дожди с того времени, как призвал Господь старуху. А Алена все равно, как в прежние годы, часто приходила сюда. Больше-то никто не ходил, опасались, видать. Поэтому никто не мешал Алене в тишине и покое размышлять, сидя на берегу, смотреть на воду, с Велиной безмолвно беседовать. Здесь приходили к ней ответы, которые она тщетно искала, будто в озере, в травах, камышах остался дух Велины и помогал, наводя Алену на нужные решения.
Вот и теперь узким проулком меж плетнями вышла Алена на зады огородов и пошла по влажной траве к бывшей старухиной избушке — покатая крыша ее темнела в отдалении. Кадмиевая синь жидко разлилась в воздухе, обернула все голубым призрачным туманом, сделала неверным, не настоящим — будто мoроком обнесло голову, обманной пеленою легло на глаза. И лишь закат полыхал нарядно и буйно, растекся яркой, густой киноварью в полнеба над затихающим миром. Цветы смежили реснички-лепестки, готовясь отдохнуть в ночной прохладе от длинного жаркого дня. Спрятались в густых кронах птицы, пушистыми комочками затихли дремотно. Сам ветер-шалун притомился, лег в высокие травы, и воздух кристально застыл в неподвижности. Алена подошла к самому берегу, где росла молодая березка. Огладила ласково белый прохладный ствол, прислонилась лицом:
— Впусти меня, березонька…
…Мощные токи шли из земли, вздымались белым потоком, полным нечеловеческой мощи. Он закручивался яростной спиралью, и, ввинтившись кверху, фонтаном рассыпался на струи, на брызги, неся саму жизнь в каждую веточку, в каждый листок. Алена, сливаясь с деревом во единое, чувствовала, как наливается живительной силой земли и дерева, очищается девственной чистотой. Растворялись без следа все недостойные помыслы Аленины, и та недоброта, что шла извне, от людей, может и помимо воли их, по недомыслию: завистливое слово, дурной глаз, усмешка в спину.
Вдруг будто примешалось что-то чуждое, вошло сторонее в очищающую безмятежность. Оглянулась Алена. В дверном проеме избушки, небрежно опершись руками о притолоку, стоял Иван.
— Ты что здесь делаешь?! — удивилась Алена.
— А ты? — он усмехнулся, сказал: — Приглянулось мне у вас, решил остаться пока, — опустил руки, пошел к ней. — А избушка, сказали, пустая стоит, ничья.
— Сейчас ничья. А сказали, кто жил в ней?
— Про старуху-ведьму? Сказали. Ну так что? Ее же нету больше. Да я бы и с живой сговорился.
— Вот ты какой бесстрашный, — насмешливо улыбнулась Алена. — А наши боятся все ж, не ходют сюда.
— А ты чего же? Аль не боишься?
— Я? — медленно улыбнулась Алена. — Чего мне бояться? Я такая же, как она.
— Как… кто?
— Да старуха, что здесь жила, кто же еще?
— Врешь ты! Наговариваешь на себя…
Рассмеялась Алена, раскатился негромкий смех над озером, будто серебряные монетки по хрустальному блюду рассыпались.
— Аль забоялся, Иванко? У-у… Погляди-ка хорошо, какая я страшная!
Перехватил Иван руку, которой она взмахнула.
— Не шути! Из-за тебя я остался!
— Ну так что? Пожалел уже? Пусти-ка лучше да оглянись — вон еще гостья торопится. Не жалей, Иванко, тебе здесь скушно не будет.
И впрямь, от огородов шла девица, в руке ее белел узелок. Алена узнала в ней Любицу, одногодку свою. Когда Иван обернулся к ней, сарафан Алены уже голубел в отдалении светлым пятнышком.
Часть четвертая
о том, что бывает за околицей, когда спустится летняя ночь и про Ярина, жениха завидного
Как ни долг летний вечер, а ночь все ж свои права знает: сгустились сумерки до темноты, ярче загорелись ранние звезды, а из черной бездонности небесного омута всплывали все новые и новые искры, разгорались холодным сиянием. Засветились маленькие оконца — убравшись во дворе по хозяйству, сельчане садились ужинать, да и, поблагодарив Бога за прожитый день, готовились ко сну. День их начинался раным-рано, до свету еще, а к вечеру уж и ноги-руки гудели, и спину усталую ломило, тело, утомленное долгим летним днем и нелегким трудом крестьянским, просило покоя. Это в молодые годы с усталью знакомства не водят, а ночью летней, ласковой, вовсе не о покое мечтают — в тихом воздухе возникла негромкая песня и стала будоражить, звать нерасторопных. Девичий голос легко, без всякого усилия вел напевную мелодию. С ним слился другой, потом еще… Песня скликала за околицу. Там, на краю деревни, на другу сторону от бывшей избушки Велининой, еще родителями, а может, и дедами нынешних девок да парней, облюбовано было место для игр да песен. Когда дневные заботы отпускали от себя, приходило время счастливых забав.
Алена тоже часто ходила к высокому ночному костру. Чистый голос ее нередко зачинал новую песню, и на выдумки да шалости она горазда была. Не часто Алена дома с маменькой вечера коротала, потому как, едва задержится, за ней, бывалоча, гонцов слали: «Пошли на игрища, Алена! Скука смертная без тебя! Пошли, засоня!» С Аленой будто живой огонек промеж них загорался, задорный, веселый! Робкие да застенчивые смелели, откуда чего бралось. Парни приосанивались друг перед другом, а главное — перед девицами-невестами, наперебой сыпали прибаутками, да острыми шутками. С Аленой смеху прибывало, веселости беззаботной, да и вообще… Случалось, захмелеет парень — толи от счастья, толи от глотка браги, и понесет его хмель по кочкам, язык да руки развяжет. Девки сердятся, парни хохочут, да уж не по- доброму. Тогда умела Алена одним лишь взглядом усовестить так, что краснел оплошавший, и в разум возвращался.
А то любили еще, в кружок тесный сбившись, истории всякие слушать. Слушали предания старых времен, сказки волшебные, а чаще — страсти какие-нито. Такой жути наслушаются, что потом и домой по ночи идти боялись девки, понятное дело, парни-то виду не показывали, посмеивались над девичьими страхами. А девкам, хоть и страшно, а все ж хорошо, потому что тепло двоим под одной свиткой, и рука милого на плече — при такой-то защите можно хошь сколь бояться. А уж когда Алена начинала сказки да предания сказывать, про все забывали, иной раз уж светать начнет, тогда спохватятся, что еще и поспать бы надо. И откуда она только знала такие, не иначе как от старухи Велины.
Что хороводы Алена любила, про то и говорить не надо. И в плясках первая была. Наперебой ее в пару звали. С нею так все ладно и ловко получалось! Стоило только поглядеть в зеленые глаза ее, зажечься от белозубой улыбки — и ноги уж сами несли по кругу, земли не чуя, выделывали такие коленца, что сам плясун диву давался. И хороша же она была: то величественна, как княжна, то озорна по-скоморошьи! Любовались ею равно и парни, и девицы-подружки. Может, это искреннее девичье любование опасной соперницей кому со стороны и странно показалось бы. Только никому из девиц и в голову не приходило худого вздумать. Знали все — с игрищ она одна домой пойдет. Хотя нет, одна она редко ходила, провожали ее толпой до калитки, а потом разбредались в темноту парами, Алена же спать шла, ей пары не было.
И не потому не сыскивалась ей пара, что робели парни пред Аленой, — нет, не робели. Росли с измальства вместе, Алена никогда не заносилась, и хоть на язык остра была, меру шутке знала — ни разу насмешкой никого не обидела, а если кого и задевала, так по заслугам. Нет, не в том дело. Просто-напросто знал каждый: не про него Алена. Эвон Ярин каков, кому с ним ровняться — и красив, и богат — но и он, выходит, все ж не тот, кого Алена ждет.
Ярин — первый парень, самый завидный жених на деревне. Отец его, богатющий мужик, с самим князем знакомство водил, случалось, в доме своем его привечал. Потому имел большое влияние во всех делах, которыми село жило. Семья у них большая была, крепкая. Друг за дружку всегда горой стояли, были