— так паук выпивает содержимое мухи, — пустую, лёгкую оболочку кровососы выбрасывали на обочину. Вдоль дорог, по деревням и сёлам, где промышляли искатели детей, валялись никому не нужные тушки, лёгкие, пустые, уже не годные к употреблению…

Хотелось бы посмотреть на них, взглянуть издали, хоть одним глазком, а потом убежать. Но было страшно. Вдруг они тоже быстро бегают. Или кто-нибудь один, который любого сцапает. Так и не удалось увидеть их тогда. Но они остались.

Первыми исчезли ведьмы: неуютно стало в обычных домах, не жилось больше. Потом разбежались лешие, разбрелись, кто куда, некоторые, самые смирные, не способные на чудеса, потерявшие былую силу, доживали свой век на хуторах. Водяные опустились на дно озёр, болот и больше не поднимались, русалки, уставшие по ночам ждать ласку, высохли, хвосты у них отвалились; от тоски повесилась и баба Яга, на суку большого дерева, в дремучем когда-то лесу, а теперь разрезанном дорогами на клочки, где деревья всё ещё размахивают гривами. Добрые души исчезли. А кровососы остались. Они заполонили землю.

6. Памятник нам

На этом же месте стоял памятник основателю университета. Постамент остался точно таким же, но на нём вместо одного человека, достопочтеннейшего господина Каразина, восставали трое: Прима, Ноо и я. Выше всех воспарил, конечно, Прима, он был, как эскимо на палочке, но палочки под ним не было, под ногами его было пусто, но они не болтались в беспорядке, а были сомкнуты и загнуты назад, а опирался Прима о нас, края его громаднейшего плаща-реглана накрывали наши плечи, моё — правое, а Ноо — левое, на эти точки и опирался взметнувшийся в вышину Прима, оторвавшийся от массы, в чём не было ни малейшего сомнения. Мы с Ноо не просто стояли рядом, Ноо, конечно, в своих очках, знакомых всем по стихотворению «Пароходу и человеку», а я — без всяких признаков различия, лицом похож — и только; мы шагали в пустоту, он — правой ногой, а я — левой, ноги наши покинули площадку постамента, и зависли: ступаем в никуда, да и только. У Примы огромная грива, волосы до плеч, и классическая улыбка — Моны Лизы, — только жизнерадостней, потому что рот приоткрыт, а не замкнут в презрении к проходящим мимо. Ещё Сартр догадывался о презрении, заключённом в классической улыбке, но так как он от природы был человеком мягким, застенчивым, то назвал это «чем-то нехорошим», и распускать язык себе не позволил, для Примы же на первом месте стояла даже не правда, а сама истина, поэтому улыбался он, как и положено, классически. Мы с Ноо тоже были как будто бы наделены каким-то знанием, наши лица излучали, в них просматривалась некоторая жажда не страсти или похоти, упаси бог, но просветлённости, она сквозила в наших лицах, но и безнадёжность маячила, тем более, что каждый из нас одной ногой был уже не на пьедестале, а в пропасти. Пририсовал нам Прима и гривы, и загривки, которых в жизни мы себе позволить не могли: военная кафедра состригала всё. А Прима своё отслужил, и в жизни его причёска была точно такой же, как на картине, которую он заканчивал пастелью, хотя больше любил рисовать маслом. Его мастерская находилась рядом с его койко-местом, возле окна, свет на холст падал слева, как и положено по теории чистописания, хотя Прима развернул холст под углом к окну, чтобы на картину падало света побольше: отступил от теории по чистописьму, ну и ладно.

Картина называлась «Навстречу знаниям», хотя к университету мы стояли спиной, и уходили от него, шагали в другую сторону, в противоположную, в город, туда, где «Пулемёт», пирожковые и закусочные, и, да, рюмочные. Плащ Примы, несомненно, из настоящей кожи, видавший виды, был потёрт не в тех местах, где обычно трётся одежда, а на плечах и особенно на груди, вытерт до белизны: казалось, многие припадали к этой груди, к этому плащу, вытерли даже настоящую кожу; что случилось бы с недорогим заменителем, страшно помыслить.

Прима учился неплохо, но в основном он рисовал, в его взгляде чувствовалась мощь, казалось, что покорение Харькова не за горами, а борода у него давно стала матёрой, сезанистой.

— Мона Лиза! — воскликнули мы с Ноо в один голос.

Она совсем была не похожа на Лизу, и почему мы ляпнули такое, ни я, ни Ноо сказать бы не могли. Наверно, были поражены красотой девушки. А Прима рисовал её, как горшок.

— Это Лиза, — сказал он нам имя девушки.

— Надо же, — не сдержался Ноо.

— А это — Ноо, — показал он в нашу сторону. Она улыбнулась открыто.

— И это — Ноо, — представил он меня.

— Как же? — удивилась Лиза.

Я тоже удивился. Раньше он называл меня по имени.

— Да вот так.

— А как их различать?

— Это не обязательно, — механически произнёс Прима. — Они пока ничем себя не проявили. Никаких талантов не обнаружили. Как их ни называй, всё равно не перепутаешь. Путать там нечего, — добавил так же механически.

— Так обидно ж.

— Проявят себя, переименуем немедленно, — пообещал Прима. Кистью он водил размашисто, неспешно. Что тебе Веласкес. — Не ёрзай, — повелительно сказал девушке, — получится не резко.

— Ты меня словно фотографируешь.

— Ладно, вертись, только не вставай, — снизошёл Прима.

Он что-то обнаружил в лице девушки, или ему мысль какая пришла в голову, залётная, но степенность его исчезла, он закружил вокруг стула, на котором сидела Лиза, замурлыкал, приплясывая и пританцовывая, подходил к девушке, а потом отходил от неё, и кисточкой, осторожно, делал один-два мазка на холсте, а потом снова приближался. Таким Приму она, вероятно, тоже не видела, потому что удивление застыло на её лице, и его можно было срисовывать. А Прима подлетел к холсту и, забывшись, взлетел над полом, ему зачем-то понадобилось посмотреть на модель с высоты, а потом, на этой высоте, он быстро- быстро что-то стал зарисовывать. Его ноги в шерстяных носках смешно висели в воздухе, надо было бы что-нибудь под них подставить, но Лиза уже заметила, в какие лапы она попала и, чтоб не случилось худшего, она преданно смотрела в глаза судьбе. Шерстяные носки сползали, и когда коснулись пола, нам с Ноо стало смешно, а Прима, наверно, почувствовал, что он висит, и, застыдившись, опустился. Но, судя по его знаменитой улыбке, всё, что надо, он уже увековечил.

— Извини, — сказал он девушке. — Вдохновенье подвело.

Он был так честен в своём раскаянии, что она простила его. Но сколько ещё ей придётся прощать? И на что ещё способен этот человек-художник, или художник-человек, или художник, и всего лишь малую толику человек. Какую?

— Хочешь, я полетаю для тебя? — предложил он.

— Ну полетай немножко.

И Прима стал летать вокруг неё, и когда подлетал к окну, у нас с Ноо был страх, что он вылетит из комнаты; что тогда? Но Прима был таким ручным, и мы догадались, что он влюбился.

— Ну хватит уже, Примушка, голова совсем закружилась, — сказала Лиза, и Прима опустился на пол. Хотя полёт его был грациозным, как полёт мухи, но на челе выпала первая роса. Я подбежал к нему с общежитским полотенцем и смахнул влагу. Прима сидел на полу и взирал на всех уже снизу. Я тоже присел рядом с ним, для симметрии. Ноо расположился на кровати, на другую кровать присела и Лиза. Ещё одна Лиза была на холсте, она смотрела внутрь себя, и тысячи взглядов не ощупывали её лицо, не оценивали её красоту ни в твёрдой валюте, ни в неотмытых рублях. Было хорошо.

7. Красные артисты

Там всегда райский свет осени, весело журчат ручьи и пахнет земля, снег — бел и чист, как душа, там святой идёт босиком по льду, и ему не холодно, идёт он и под жарким солнцем по раскалённой земле, и

Вы читаете Причина ночи
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×