так мало тогда, казалось, что совсем не было.

Мы стояли возле солдата и отсюда, до какого-то другого места нам надо было нести флаги, тяжёлые и неудобные для рук, верхушка норовила завалиться, но донести — святое, не удержать и уронить — ни в коем случае нельзя.

Солдат был для нас почти как живой, мы знали, что отцы каких-то других детей не вернулись с войны, и этот солдат был и для нас как будто и отец, и даже для некоторых, для многих, может, лучше отца, потому что он воевал, чтоб нам было хорошо. Многие наши отцы хоть и воевали, но для нас они мало чего делали, были почти как чужие, они пили самогонку и, редко, водку. А этот солдат был хороший и не пил самогонку.

Нас построили. Мы стояли молча и слушали речь. Слова человека, который говорил, надо было чувствовать душой. Кто не чувствовал — тот не пионер. Солдат помогал нам. Человек, наверно, говорил долго, потому что мы устали. А, может, он коротко говорил, а мы устали потому, что не привыкли так много чувствовать подряд, утомились.

Сомкнули ряды и двинулись по дороге. Надо было идти в ногу, но по асфальту и так было хорошо. Да и не умели в ногу. Бегать — бегали, а ходить не учились. Флаги уводило то в сторону, то вперёд. Отставать было нельзя, постепенно приноровились. Если брать повыше за древко, то не раскачивает. Со временем флаги стали ещё тяжелее. Мы зажали их в руках. Где-то недалеко зашагали в ногу. Звуки нарастали. Это шеренга за шеренгой давала шаг. Мы приблизились друг к другу. Прижались. Никому не было стыдно. Мы стали, как один человек. Флаги затрепетали. Они превратились в знамёна. Нас наполнило что-то великое.

— Ура! — закричало сбоку.

— Ура! — крикнули и мы. Часть чувств схлынула. Мы были одним целым, мы чеканили шаг, и трепетно и сладко было внутри…

10. Живая душа

Возле дома, и за домом, и на огороде, там и сям, почти круглый год, с весны до поздней осени, почти до зимы, до снега, цвели и пахли какие-нибудь цветы. Самыми красивыми были вьюнки, сине-фиолетово- пурпурные, один другого краше. Их хотелось и потрогать, и понюхать. Но запах у них такой слабенький, начинаешь нюхать, лезешь носом в цветок, яко пчёлка, есть запах, уловил, но от цветка уже почти ничего не осталось, чернильные разводы на свёрнутом листике. Папиросная бумага и то крепче. По вечерам благоухали маттиолы. Учуешь их и блаженствуешь. Но недолго. Их легко забыть. Летом поражали георгины, они были как серьёзные девочки богатых родителей, с пышными бантами, пухлыми щёчками и надутыми губами — неприступные с виду. Но водяные лилии на болоте, нежно-розово-белые, как невесты, были красивее, и только розы, воспетые поэтами, а вслед за ними, как и положено, графоманами, были первыми во всём. Розовый куст поднимался сразу же возле веранды, а чуть дальше к забору, как декабристы на картинке, выстроились другие цветы.

Куст появился после, а сначала были ромашки, хризантемы, пионы, они держались вместе, как македонские фаланги, и только лишь некоторые стояли поодиночке на тоненьких ножках. Место от веранды до забора было их местом, лук или чеснок здесь не садили.

Зачем так много цветов высаживала мать перед домом? Может, чтобы научить детей красоте, а, может, для того, чтобы отпугивать болотных комаров. Комары, как и цветы, не переводились почти круглый год. Морозостойкий сорт.

Роза росла так близко к тропинке, что тех, кто спешил, она жалила, не желая зла; цепляла шипами, царапала до крови. Может, из-за этого её и срубили, а может, она замёрзла зимой, а может, да, ведь и такое бывает, время её прошло.

И розы нет теперь там, и других цветов тоже. От розы остался пенёк — дулька, которая торчит из земли. Возле дома сидит собака на цепи. И днём, и ночью ходит она, бестолковая, вокруг будки. Грунт окрест вытоптан её лапами и выбит цепью. Ни травинки нет рядом. Земля вокруг, куда только достаёт цепь, гладкая и противная, как лишай на теле животного. Она сыроватая, и даже как будто немного отражает солнце.

А тогда, когда всё цвело, и каждый цветок был и бодр и свеж, и, конечно, хорош собою, и все они стояли по стойке смирно в ожидании чуда, да и время было такое — многие ждали чуда, хоть и не знали, что оно, — мальчик вышел из веранды, и тоже почувствовал что-то. То ли цветы были тому виной, их запахи ударили в голову, то ли нет, но он — мальчуган — остановился на полпути от веранды к калитке, и внутри у него что-то раскрылось. Какой-то дремавший, а может, и спавший доселе бутон. О нём мальчик и не подозревал.

И внутри него — человека — что-то разверзлось, огромные пространства открылись там.

И заполнить их хотелось чем-то таким, чем-то настоящим. Но где оно, это настоящее? Как его отыскать? Где найти того, кто поможет? Этот тот был вроде и человек, а, может, и не совсем человек. Но кто бы он ни был, это была живая душа. И мальчик, не задумываясь, отдал бы всего себя этой душе. Только бы разыскать её, его, того… Но где он, и кто он?! Учитель, наставник, герой? А, может быть, бог?

И он начал искать его в потёмках, а, может, и в полной темноте. Телесного или без, он разыщет его. Ему откроется…

11. Можно или нельзя

Радости всегда не хватает. Её всегда мало. Ещё недавно стоять за нею приходилось в очереди, людей в которой было видимо-невидимо, если из очереди исчезал один, то выбрасывали целый десяток, а если исчезал десяток — выталкивали всю сотню. Особо пристально следили за первыми ста — их называли чёрной сотней.

Сначала исчезло монголо-татарское иго, спустя ещё какое-то время закончились и очереди. Это было большим облегчением. Радость стала доступной. И пусть некоторые называют её покупной, а некоторые даже продажной. Жалкие людишки. Легче всего испоганить то, что открыто, как душа. Доступно в понятиях, и дано им в ощущениях. Форма, в которую облекают радость, может быть самой разной, и она, к сожалению, ещё не всегда соответствует содержанию, не везде и всюду выступает, как единое и неделимое с ним, в выражении образном, ибо в прямом, примитивном смысле, они всегда разделяются, именно в ту минуту, когда содержимое выливается из содержащего. Хотя в массе произведений, сокращённо масскульте, о единстве формы и содержания не может быть и речи: они, как пара закадычных друзей, зюзей, которые только что вышли из бара, один опирается на другого, а другой — на первого, и, хотя друг без друга им никак, едины они только с виду. Минутку терпенья, это мнимое единство, вот уже один потащил другого за руки, за руки неудобно, потащил за ноги, а другой, бесконечно счастлив от движенья, пускает пузыри, плывёт в пучине, раскинулся, распростёр руки, как крылья. Вот и перекос. В сторону формотворчества, или в противоположную — изложения на заданную тему — пока не изучено. Но гипотезы есть.

В бутылке с горлышком лебедя — а, может это — лебёдушка, которая стыдливо повернула головку куда-то в сторону, отвернулась — чувствуется не только рука мастера, но и рука подмастерья, в сём творении видны следы позднего маньеризма и вездесущей эклектики, знатоком коей и выступил подмастер. Глаза лебедя художественно безумствуют, и о назначении розовой жидкости, которая плещется ниже горлышка, догадываешься сразу. Это не жидкая радость, ни-ни-ни, это — нечаянная радость: для первого причастия. С колером гармонирует и название — кулер, и вкус, и послевкусие, о котором пока не задумываешься.

А каково единство формы и содержания той радости, что продаётся в обыкновенной трёхлитровой банке! И хотя изобретателя банки все уже давно забыли, но чего он желал, чем именно хотел наполнить эту бессмертную тару, ни у кого не вызовет сомнений, ни у академика от науки, ни у крестьянина от сохи.

Вы читаете Причина ночи
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×