русские песни. Я любил эти песни, но в народе слыхал их сравнительно редко, так как мы жили в городе, где, тем не менее, мне случалось ежегодно видеть проводы масленицы с поездом и чучел ой. Деревенскую же жизнь я в детстве видел трижды: когда гостил два раза в имениях Тимиревых —Бочеве и Печневе —и у Бровцыных —не помню, как называлась деревня.
Я был мальчиком скромным, хотя шалил и бегал, лазил по крышам и на деревья и делал своей матери сцены, валяясь по полу с плачем, если меня наказывали. Я был очень изобретателен на игры, умел целыми часами играть один. Запрягая стулья вместо лошадей и представляя кучера, я разговаривал сам с собой очень долго, как будто изображая диалог кучера с барином. Я любил, подобно многим детям, подражать тому, что видел; например, надев очки из бумаги, я разбирал и собирал часы, потому что видел занимавшегося этим часового мастера Бармина. Обезьянничая своего старшего брата Воина Андреевича[4], бывшего в то время лейтенантом флота и писавшего нам письма из-за границы, я полюбил море, пристрастился к нему, не видав его; читал путешествие Дюмон-Дюрвиля вокруг света, оснащал бриг, играл, изображая из себя морехода; а прочитав однажды книгу «Гибель фрегата Ингерманланд», запомнил множество морских технических названий. Читая лекции популярной астрономии Зеленого[5] (мне было лет десять-одиннадцать), я с картой звездного неба разыскал на небе большую часть созвездий северного полушария, которые и до сих пор знаю твердо. Из книг я любил, кроме упомянутых, «Лесного бродягу» —роман Габр. Ферри —и многое из «Детского журнала» Чистякова и Разина, в особенности повесть «Святослав, князь Липецкий». Играя в саду, я представлял, бывало, целые сцены из «Лесного бродяги».
Я уже говорил, что музыку я не особенно любил, или хотя и любил, но она почти никогда не делала на меня сильного впечатления или, по крайней мере, слабейшее в сравнении с любимыми книгами. Но ради игры, ради обезьянничанья, совершенно в том же роде, как я складывал и разбирал часы, я пробовал иной раз сочинять музыку и писать ноты. При своих музыкальных и вообще хороших ученических способностях вскоре я самоучкою дошел до того, что мог сносно занести на бумагу наигранное на фортепиано, с соблюдением верного разделения. Через несколько времени я начал уже немного представлять себе умственно, не проигрывая на фортепиано, то, что написано в нотах. Мне было лет одиннадцать, когда я задумал сочинить дуэт для голосов с аккомпанементом фортепиано (вероятно, по случаю глинкинского дуэта). Слова я взял из детской книжки; стихи, кажется, назывались «Бабочка». Мне удалось написать этот дуэт. Я припоминаю, что это было что-то достаточно складное. Из других моих сочинений того времени помню только, что я начал писать какую-то увертюру в 2 руки для фортепиано. Она начиналась Adago, потом переходила в Andante, потом в Moderate, потом в Allegretto, Allegro и должна была кончиться Presto. Я недописал этого произведения, но очень тешился тогда изобретенной мною формой.
Разумеется, мои учительницы не принимали никакого участия в моих композиторских попытках и даже не знали о них; я конфузился говорить о своих сочинениях, а родители мои смотрели на них как на простую шалость, игру; да это в то время так действительно и было. Сделаться же музыкантом я никогда не мечтал, учился музыке не особенно прилежно, и меня пленяла мысль быть моряком. Действительно, родители хотели отдать меня в Морской корпус, так как дядя мой, Николай Петрович, и брат были моряки.
В конце июля[6] 1856 года я впервые расстался с матерью и дядей: отец повез меня в Петербург, в Морской корпус[7].
Глава II
1856–1861[8]
Головины. Морской корпус. Знакомство с оперной и симфонической музыкой. Уроки Улиха и Ф.А.Канилле.
Приехав в Петербург, мы остановились у П.Н.Головина[9] (товарища и друга моего старшего брата).
Водворив меня в Морском корпусе, отец уехал обратно в Тихвин. Еженедельно, по субботам, я приходил к П.Н.Головину, жившему с матерью своею Марией Андреевной, и оставался там до воскресенья вечера. В корпусе я поставил себя недурно между товарищами, дав отпор пристававшим ко мне, как к новичку, вследствие чего меня оставили в покое. Я ни с кем, однако, не ссорился, и товарищи меня любили. Директором Морского корпуса был Алексей Кузьмич Давыдов. Сечение было в полном ходу: каждую субботу, перед отпусками, собирали всех воспитанников в огромный столовый зал, где награждали прилежных яблоками, сообразно с числом десятков (баллов), полученных ими из разных научных предметов за неделю, и пороли ленивых, т. е. получивших 1 или 0 из какой-либо науки. Между товарищами развито было так называемое старикашество. Старый, засидевшийся долго в одном классе, воспитанник первенствовал, главенствовал, называясь старикашкой, обижал слабых, а иногда даже равных по силе, заставляя себе служить, и т. п. При мне в нашей 2-й роте таковым был некий 18-летний Бал к, позволявший себе возмутительные вещи: он заставлял товарищей чистить себе сапоги, г/гни мал деньги и булки, плевал в лицо и т. д. Меня, однако, он не трогал, и все обстояло благополучно. Я вел себя хорошо, учился тоже хорошо. О музыке я в то время какого забыл, она меня не интересовала, хотя по воскресеньям я начал брать уроки у некоего г. Улиха на фортепиано. (Улих был виолончелистом в Александрийском театре и плохим пианистом.) Уроки шли самым заурядным образом. На ле-то 1857 года я ездил в отпуск к родителям и помню, с каким сожалением и даже горем расстался с Тихвином для возвращения в Морской корпус в конце августа.
В учебном сезоне 1857/58 года я учился хуже, вел себя тоже хуже; сидел однажды под арестом. Музыкальные уроки продолжались и шли так себе, но у меня проявилась любовь к музыке. С Головиными я был два раза в опере: в русской (давали «Индру» Флотова) и в итальянской (давали «Лучию»)[10]. Последняя произвела на меня большое впечатление: я запомнил кое- что, старался наиграть на фортепиано, слушал даже шарманки, игравшие из этой оперы, пробовал писать какие-то ноты, именно ноты писать, а не сочинять.
Старший брат мой вернулся из дальнего плавания и был назначен командиром артиллерийского корабля «Прохор». На ле-то он взял меня в плавание. Мы стояли целое ле-то в Ревеле, производя стрельбу в цель. Брат старался приучить меня к морскому делу: учил управляться на шлюпке под парусами, посылал на работы. Жил я у него в каюте, а не с прочими воспитанниками. Во время тяги вант я, стоя на выбленках под марсом бизань-мачты, упал в море, — к счастью, в море, а не на палубу. Я выплыл, меня подхватили на шлюпку, и я отделался только испугом и небольшим ушибом (вероятно, о воду), наделав страшный переполох и напугав, конечно, брата[11]. В конце лета я ездил в отпуск в Тихвин.
В учебный 1858/59 год я учился совсем неважно, вел себя сносно[12] . Слышал на сцене «Роберта», «Фрейшютца», «Марту», «Ломбарды», «Травиату»; «Роберта» я полюбил ужасно. Опера эта была у Головиных в виде клавираусцуга, и я проигрывал ее. Оркестровка (хотя я этого слова не знал) казалась мне чем-то таинственным и заманчивым. До сих пор помню впечатление звуков валторн в начале романса Алисы (E-dur). Кажется, в тот же год я видел во второй раз «Лучию» и занимался потом переложением финала этой оперы в 4 руки с 2 рук, чтобы было удобнее играть. Делал я еще какие-то подобные переложения, но чего именно —не помню[13].
В тот же год я слышал «Жизнь за царя» (Булахова, Леонова, Булахов, Петров, капельмейстер Лядов)[14]. Опера эта меня привела в совершенный восторг; однако я мало что запомнил, но знаю, что, кроме чисто певучих мест —«Не томи, родимый», «Ты придешь, моя заря» и т. п., мое внимание привлекли увертюра и оркестровое вступление к хору («Мы на работу в лес»). Итальянская опера того времени была в полном цвету; пели: Тамберлик, Кальцоляри, Бозио, Лагруа и т. д. Я слышал также «Отелло», «Севильского цирюльника», «Дон-Жуана».
Головины и их общество были любители итальянской оперы. Россини считался ими особенно