как-то располагало к думам о «Садко». Но действительное, настоящее сочинение «Садко» еще не начиналось и было отложено до окончания; «Ночи».
По возвращении из Вечаши в Петербург[430] я скоро дописал весь черновик «Ночи» и принялся за инструментовку и отделку оперы. Беляев согласился издать мою оперу и, по мере изготовления мною партитуры, таковая отсылалась по частям для гравировки в Лейпциг к Редеру. Не упомню, к какому месяцу вся партитура была мною окончена и переложение сделано; полагаю, что к концу зимы 1894/95 года. В общем, все сочинение с инструментовкой длилось без малого около года[431].
В сентябре (28-го) на Михайловском театре была возобновлена моя «Майская ночь» с Чупрынниковым в партии Левко и Славиной в роли Ганны[432]. Опера шла недурно. Направник дирижировал, по-видимому, охотно. Дана она была несколько раз на Михайловском театре. Успех был средний.
Осенью скончался А.Г.Рубинштейн[433]. Похоронная обстановка была торжественней Гроб стоял в Измайловском соборе; музыканты день и ночь дежурили у гроба. Я с Глазуновым[434] дежурил, кажется, от 2 до 3 часов ночи. Помню, как среди церковного мрака вошла черная траурная фигура Малоземовой, пришедшей поклониться праху обожаемого Рубинштейна. Было даже немного фантастично.
Русские симфонические концерты этого сезона (в числе 4-х) шли под моим управлением26, 1-й концерт был в память Рубинштейна. Программа: 3-я симфония A-dur, ария из «Моисея», «Дон-Кихот» 4-й концерт для ф-п. d-moll (Лавров), романсы и танцы из балета «Виноградная лоза». В следующих Русских симфонических концертах этого сезона были впервые исполнены: «Балетная сюита» и «Фантазия» Глазунова, а также (в 4-м концерте, с участием Мравиной) вступление, ария Оксаны, Колядка и польский из «Ночи перед Рождеством». Звучало все превосходно.
???[435]
К событиям моей музыкальной жизни этого сезона относится прелестное исполнение «Снегурочки» у меня на дому артистами имп. театров. Мравина, Долина, Каменская, Рунге, Яковлев, Васильев 3-й, Чупрынников и другие любезно согласились исполнить оперу под рояль. Аккомпанировал Феликс Блуменфельд; соло на виолончели в каватине Берендея сыграл Вержбилович. Был даже маленький женский хор из хористок, участвовавших бесплатно. Гостей было много: все было очень мило[436].
В январе я ездил по приглашению дирекции оперы в Киев на постановку там «Снегурочки»[437]. Я прослушал генеральную репетицию и два первых представления. Берендея пел Морской (тогда еще артист частной оперы), Снегурочку —Каратаева, Леля —Корецкая, Весну —Азерская и т. д. Капельмейстер Пагани так-таки и не совладал с 11/4 размером последнего хора. Вообще, приезд автора прямо на генеральную репетицию имеет мало смысла: слишком поздно, чтобы что- нибудь поправить или переиначить, а настаивать, чтобы спектакль отложили, — неудобно и неприятно. В общем, все шло сносно, но по-провинциальному; оркестр был достаточно нестроен, во время хора масленицы плясали до упаду, в особенности режиссер Дума старался пуще всех. Бобыль ломался, как полагается по провинциальным вкусам, а на представлении, во время каватины Берендея, балаганил, лазил на трон за спиной у царя, вызывая смех публики. Морской, не подозревая этого, чувствовал себя смущенным и боялся —не вызывает ли смех зрителей какая-либо неисправность в его одежде. На генеральной репетиции вышел презабавный анекдот: я стоял на сцене; во время исполнения хора, в начале акта я услыхал, что мотив исполняемый первыми скрипками, звучит, сверх того, еще тремя октавами ниже у одного из контрабасов. Не особенно чуткий к гармонии Пагани не слышит и продолжает дальше. Я подошел к контрабасисту и убедился, что он действительно играет по своим нотам этот мотив. Я остановил оркестр и попросил контрабасиста показать мне его партию. Оказалось, что вместо скрипичной реплики переписчик действительно вписал ему этот мотив, да еще в басовом ключе. Я приказал музыканту не играть его и зачеркнул мотив в нотах. Тогда контрабасист, которому мотив, очевидно, понравился, сказал: «Г-н Римский-Корсаков! Пожалуйста, оставьте этот мотив и позвольте мне его играть! Так хорошо выходит». Разумеется, я этого позволить не мог, чем очень огорчил бедного исполнителя. После второго представления я с женою уехал в Петербург. Опера моя в Киеве понравилась и выдержала потом довольно много представлений.
В Киеве мне пришлось увидаться с моими бывшими учениками: Рыбом и композитором Лысенко. У последнего я ел вареники и слушал отрывки из его «Тараса Бульбы». Не понравилось… т. е. «Тарас Бульба»; а не вареники[438].
Зародившееся несколько лет перед тем в Петербурге Общество музыкальных собраний, мало до сих пор проявлявшее деятельность, вдруг ожило в этом сезоне под председательством моего бывшего ученика Ивана Авг. Давидова. Затеяли поставить в Панаевском театре мою «Псковитянку» под управлением Давидова по новой, только что вышедшей у Бесселя партитуре[439]. Начались спевки и репетиции, меня пригласили для авторского руководства. Моя Соня пела в хоре. Корректурные оркестровые репетиции за болезнью Давидова пришлось делать мне; затем поправившийся Давидов вступил в свои права. «Псковитянка» была дана в четверг, 6 апреля и шла затем еще три раза. Грозного пел Корякин, Тучу —Васильев 3-й, Власьевну —г-жа Доре, Токмакова —Луначарский, Ольгу —г-жа Велинская (уже не состоявшая в ту пору на Мариинской сцене). На втором представлении Ольгу пела г-жа Соколовская, на третьем должна была опять петь Велинская, но по какому-то капризу отказалась, и партию ее пела Л.Д.Ильина меццо-сопрано, транспонировавшая арию действия на терцию ниже. На первом представлении в последнем действии случился скандал: оркестр остановился, и пришлось начать с какой-то цифры. В общем же, для любительского хора, для любителя-дирижера и для любительской срепетовки опера шла сносно.
В течение сезона 1894/95 года инструментовку печатанье «Ночи перед Рождеством» шли усиленным ходом, и я заявил о существовании своей новой оперы директору театров Всеволожскому. Он потребовал представления либретто в драматическую цензуру, но притом выражал сильное сомнение, чтобы оно было одобрено цензурою по случаю присутствия в числе действующих лиц императрицы Екатерины. Зная несколько цензурные притязания, я с самого начала не поместил в оперу этого имени, назвав действующее лицо просто царицею, а Петербург везде называл лишь градом-столицей. Казалось бы, цензура могла быть удовлетворена: мало ли цариц бывает в операх. В общем, «Ночь перед Рождеством» —сказка, и царица являлась простым сказочным лицом. В таком виде я представил либретто в драматическую цензуру, будучи уверен, что его одобрят, и боясь скорее за дьяка, чем за мою царицу. Не тут-то было. В цензуре наотрез отказали мне дозволить 7-ю картину оперы (сцену у царицы) к представлению, так как по имеющемуся в цензуре высочайшему повелению 1837 года (опять это высочайшее повеление!) отнюдь не должны быть выводимы в операх российские государи. Я возражал, что в опере моей никакой особы из дома Романовых не имеется, что у меня действует лишь некая фантастическая царица, что сюжет «Ночи» —сказка, выдумка Гоголя, в которой я имею право подменить любое действующее лицо, что даже слово «Петербург» нигде не упомянуто, следовательно, устранены все намеки на действительную историю и т. д. В цензуре ответили, что всякому известна повесть Гоголя и ни у кого не может быть сомнения, что моя царица есть не кто иной, как императрица Екатерина, и что пропустить мою оперу цензура не имеет права. Я решился, если возможно, хлопотать о разрешении в высших сферах. В этом мне помогло следующее обстоятельство.
Осенью 1894 года Балакирев покинул Придв. капеллу; надо было назначить нового управляющего. В один прекрасный день министр имп. двора граф Воронцов вызвал меня к себе [* Я должен был поехать к нему в назначенный час, покинув репетицию Русского симфонического концерта и поручив продолжать ее Глазунову, дирижировавшему своей балетной сюитой.] и предложил мне заместить Балакирева в этой должности, намекая при этом, что у Балакирева характер тяжелый и он, Воронцов, вполне понимает, что я покинул капеллу, тяготясь совместной с Балакиревым службой. Хотя в этом было много верного, тем не менее, мое свободное положение, вне всякой казенной службы, в это время было настолько для меня привлекательно, что я не имел ни малейшего желания вновь вступить в капеллу, хотя бы и в самостоятельной должности управляющего. Я уклонился от предложения графа Воронцова, сказав ему, что, хотя у Балакирева характер действительно тяжелый, тем не менее, никто, как я, бывший к нему в близких дружественных отношениях с юных лет, не умел бы так поладить с ним и что причиной моего отказа служит единственно желание покоя и свободного времени, необходимого мне для сочинения. Граф был крайне