«Русь»1 и вместе с сим отказался от почетного членства петербургского отделения Музыкального общества. Тогда случилось нечто невообразимое. Из Петербурга, Москвы и изо всех концов России полетели ко мне адреса и письма от всевозможных учреждений и всяких лиц, принадлежащих и не принадлежащих к музыке, с выражением сочувствия мне и негодования на дирекцию Русского музыкального общества. Ко мне являлись депутаты от обществ и корпораций и частные лица с теми же заявлениями. Во всех газетах появлялись статьи, разбиравшие мой случай; дирекцию топтали в грязь, и последней приходилось очень скверно. Некоторые из членов ее повышли, например Персиани и Александр Сергеевич Танеев. К довершению всего учащиеся затеяли оперный спектакль в театре Коммиссаржевской, долженствовавший состоять из моего «Кащея» и концертного отделения. «Кащея» разучили очень мило под управлением Глазунова[566]. По окончании «Кащея» произошло нечто небывалое:
меня вызвали и стали читать мне адреса от разных обществ и союзов и говорить зажигательные речи, Говорят, что кто-то крикнул сверху «долой самодержавие». Шум, гам стояли неописуемые после каждого адреса и речи. Полиция распорядилась спустить железный занавес и тем прекратила дальнейшее. Концертное отделение не состоялось.
Такое раздутое преувеличение моих заслуг и якобы необычайного моего гражданского мужества можно объяснить лишь возбуждением всего русского общества, которому хотелось в форме обращения ко мне выразить во всеуслышанье накопившееся негодование против правительственного режима. Я был козлом отпущения. Чувствуя это, я не испытывал удовлетворяющего мое самолюбие волнения. Я ждал лишь, скоро ли окончится все это. Но это окончилось не скоро, а затянулось на целых два месяца. Мое положение было несносно и нелепо. Полиция распорядилась запретить исполнение моих сочинений в Петербурге. Некоторые провинциальные помпадуры сделали и у себя подобные распоряжения. В силу этого был запрещен и 3-й Русский симфонический концерт, на программе которого стояла увертюра к «Псковитянке». К лету сила этого дурацкого запрещения начала мало-помалу слабеть, и на летних программах загородных оркестров стали появляться мои сочинения, ввиду моды на меня, в значительном количестве. Только в провинции усердные помпадуры или помпадурни по-прежнему считали их революционными еще некоторое время.
Занятия в консерватории не возобновлялись. Глазунов и Лядов подали в отставку. Прочие же мои сотоварищи, поговорив и пошумев малую толику, все остались, за исключением почему-то Вержбиловича, Есиповой, уехавшей за границу, и Ф.Блуменфельда, придравшегося к благовидному предлогу, чтобы покинуть консерваторию, чего ему и без того хотелось.
На частных же собраниях, бывавших в это смутное время у Саши Глазунова, было постановлено значительным числом преподающих избрание его директором автономной консерватории. Но дело так на этом и остановилось.
События весны 1905 года в консерватории и вся история с моей особой описаны здесь весьма кратко, но материалы —статьи, письма в редакцию, официальное послание ко мне, содержащее мое увольнение, — имеются у меня в полном порядке. Пускай кто хочет, тот и воспользуется этим материалом, а мне нет охоты входить в подробное описание этой длинной паузы в моей музыкальной жизни[567].
На ле-то 1905 года[568] мы переехали опять в Beчашу. Сын Андрей, хворавший ревматизмом, вместе с матерью уехал за границу и лечился в Наугейме. откуда они вернулись в Вечашу лишь к концу лета. К счастью, лечение принесло желаемую пользу, но для полного укрепления здоровья предполагалось в будущем году еще раз побывать в Наугейме.
Сбитый с толку историей в консерватории, я долго не мог за что-либо приняться. После проб статьи, содержащей разбор моей «Снегурочки»[569], я наконец приступил к осуществлению давнишней мысли —написать учебник оркестровки с примерами исключительно из своих сочинений[570]. Эта работа заняла все лето. Сверх того, партитура «Сказания» готовилась к печати, и многое пришлось переписать начисто и поотделать. Издание на этот раз было предприня-то беляевской фирмой. Упомяну еще о переделке дуэта «Горный ключ» в голосовое трио и об оркестровке его вместе с двумя дуэтами и романсом «Нимфа».
По возвращении в Петербург[571] все время уходило на приискание примеров для руководства оркестровки и на выработку формы самого руководства. Консерватория была закрыта. Ученики мои занималась у меня на дому.
В начале осени я был вызван в Москву на постановку «Пана воеводы» на Большом театре. Дирижировал талантливый Рахманинов. Опера оказалась разученною хорошо, но некоторые из исполнителей были слабоваты, например Мария —Полозова и Воевода —Петров. Оркестр и хоры шли превосходно. Я был доволен тем, как опера выходит в голосах и оркестре. Звучавшее недурно в частной опере в большом оркестре выиграло во много раз. Вся оркестровка удалась вполне, и голоса звучали превосходно. Начало оперы, ноктюрн, сцена гаданья, мазурка, краковяк, польский panssmo во время сцены Ядвиги с паном Дзюбой не оставляли желать ничего лучшего. Песня об умирающем лебеде, весьма нравившаяся в Петербурге, здесь в исполнении Полозовой выходила бледнее, а арию воеводы Петров исполнял бесцветно.
Время постановки «Пана воеводы» в Москве было смутное. За несколько дней до первого представления образовалась забастовка типографий. Кроме театральных афиш, никакие объявления появиться не могли, и первый спектакль оказался далеко не полным[572] .
«Почетный успех» все-таки был, но учащавшиеся забастовки, политические волнения и, наконец, декабрьское восстание в Москве сделали то, что опера моя, после нескольких представлений, исчезла с репертуара. На первом спектакле присутствовал Теляковский. Узнав от Рахманинова, что у меня окончено «Сказание о Китеже», он изъявил желание поставить его в Петербурге в следующем сезоне. Я сказал ему, что отныне представлять своих опер в дирекцию не намерен; пусть дирекция сама выбирает, что желает из изданных моих опер, но ввиду того, что он интересуется моим «Сказанием», по выходе в свет такового я подарю ему экземпляр с именною надписью, а ставить или не ставить мою оперу, пусть будет его добрая воля; захочет он поставить —буду рад, а не надумает —напоминать не стану.
Прослушав своего «Садко» в театре Солодовникова[573] в безобразном исполнении под управлением Пагани, я вернулся в Петербург.
Осенью смерть унесла А.С.Аренского[574]. Мой бывший ученик, по окончании Петербургской консерватории вступивший профессором в Московскую консерваторию, прожил в Москве много лет. По всем свидетельствам, жизнь его протекала беспутно, среди пьянства и картежной игры, но композиторская деятельность была довольно плодовита. Одно время он был жертвою психической болезни, прошедшей, однако, по-видимому, бесследно. Выйдя из профессоров Московской консерватории в 90-х годах, он переселился в Петербург и некоторое время после Балакирева был управляющим Придворной капеллой[575]. И в этой должности беспутная жизнь продолжалась, хотя в меньшей степени. По выходе из капеллы, с назначением начальником капеллы графа А.Д.Шереметева, Аренский очутился в завидном положении: числясь каким-то чиновником особых поручений при Министерстве двора, Аренский получал от пяти до шести тысяч рублей пенсии, будучи вполне свободным для занятий сочинением. Работал по композиции он много, но тут-то и началось особенно усиленное прожигание жизни. Кутежи, игра в карты, безотчетное пользование денежными средствами одного из богатых своих поклонников, временное расхождение с женой, в конце концов, скоротечная чахотка, умирание в Ницце и, наконец, смерть в Финляндии. С переезда своего в Петербург Аренский всегда был в дружеских отношениях с беляевским кружком, но как композитор держался в стороне, особняком, напоминая собой в этом отношении Чайковского. По характеру таланта и композиторскому вкусу он ближе всего подходил к А.Г.Рубинштейну, но силою сочинительского таланта уступал последнему, хотя в инструментовке, как сын более нового времени, превосходил Антона Григорьевича. В молодости Аренский не избег некоторого моего влияния, впоследствии —влияния Чайковского. Забыт он будет скоро…
Образовалась всероссийская забастовка. Настало 17 октября с манифестациями 18-го, с кровопролитием, начатым генералом Мином. Наступила временная полная свобода печати, затем обратное отнятие свобод, репрессии, московское восстание, опять репрессии и т. д. [576] Как-то не клеилась и работа над Руководством. Среди всей этой смуты, однако, вышли временные